ПРОЕКТ "ПОЛЯНА"


 

Ашот Аршакян

 

Люблинское поле

1
Еще не явственным был рассвет, и спокойная Москва-река, и Братеевский мост, и многоэтажные кварталы по берегам, и воздух, и даже собственные руки — все виделось Морику сплошь синим. Далеко впереди пылал капотненский факел, но и его отсвет на небе, казалось, синел. И, глядя на Морика, на этого тщедушного, рано полысевшего человека, вцепившегося в стальные поручни моста, хочется предостеречь всех. Не берите кредитов! Ценнейший мой совет! Не берите, даже если из Барселоны позвонила единственная, последняя и самая дальняя родственница. Даже если вы узнали, что эта каталонка может скупать по бросовой цене у тамошнего оператора мобильной связи телефоны и может переправлять их в Москву под видом зеленого горошка, чтоб меньше башлять таможне, и даже если есть покупатель на эти телефоны, и даже если покупатель обещал заплатить вдвое, и даже если… В общем, не берите кредитов! Ни при каких условиях!
Морику нужно было раздобыть сто тысяч. За семьдесят он заложил в банк свою двухкомнатную квартиру, тридцать занял у людей, пообещав отдать сорок. Деньги перевел в Испанию. Каждый день звонил родственнице.
Уже тогда он мог лишиться всего.
Но телефоны прибыли. Через Анкару в Шереметьево-2. Шестьсот аппаратов в двух больших коробках, обмотанных скотчем.
Дома Морик распаковал коробки. В одной — новенькие трубки в пузырчатых пакетиках. В другой — зарядные устройства, аккумуляторы и оригинальная упаковка. На таможне, конечно, вытащили несколько аппаратов, но эти потери были заложены в будущую прибыль.
Два дня Морик придавал товару вид: упаковывал, менял наклейки, закупил гарантийные талоны. Одну комнату превратил в склад, другую — в сборочный цех. Дал рекламу в Интернет, взял безлимитный тариф на мобильную связь, заказывал пиццу, пил пиво. Бизнес налаживался.
С первым клиентом встречались в кафе «Палладия» на Октябрьской.
За неделю ушло сто аппаратов.
А потом — как отрубило. Ни одного звонка, ни одной продажи. Морик облазил в Интернете все барахолки, конференции. И тут, на самом посещаемом сайте, обнаружил роковой для своего бизнеса баннер. Оказывается, один из московских операторов выбрал его модель для рекламной акции, и теперь телефоны продавались вдвое дешевле, чем закупал их Морик.
Людям Морик долг отдал. И все…
За железной дверью он пил полгода. Приходили приставы, участковый. Потом был Новый год — никто не приходил. Потом — весна… И ценных вещей оставалось все меньше, и садилась печень, и высохли цветы на подоконнике, а ведь их еще мать сажала, и как теперь жить, а главное — где?
Поздний май. Ночь. Морик прощался с квартирой. Выпил на кухне бутылку водки, прикурил три сигареты, две из них опустил в пустые рюмки и, пока они тлели, говорил с ними. А из форточки зловонно веяло с мелиорационных полей, гавкали псы и искрились гигантские буквы над продуктовым рынком…
Вдоль отстойников Морик вышел к реке. И вместо мыслей в его голове застыла старинная карта, которую он видел в музее Москвы, и на ней — черный треугольник на юго-востоке города, окруженный крестиками: холерное кладбище.
За последние десять лет набережная преобразилась. Укоренились кусты и деревья, и сейчас — цвели, фонарной дугой манил к себе Братеевский мост, шумели высоковольтки, захватила газоны еще не стриженная весенняя трава. И медленно, сторонясь друг друга, бегали по асфальтовым дорожкам толстые люди.
Морик поднялся на мост. Долго стоял посередине и смотрел в сторону Капотни, где река поворачивала, и за зеленым поясом, как какой-нибудь Байконур, вздымался нефтеперерабатывающий комбинат: ангары, трубы, маячки и с секундным периодом вспыхивающий факел.
За спиной проносились редкие фуры. Морик швырнул ключи от дома в воду, взобрался на поручень и спрыгнул.

2
На Люблинское поле я хожу не так давно, но началось это все-таки давно. Ну, не тогда, конечно, когда я жил на Волгоградском проспекте, около мясокомбината, от которого пахло жженой шкурой и копченостями. Хотя, наверное, тогда. Ведь тогда я научился жевать конский щавель.
Древнюю монету, что я украл в деревне, отобрал толстый мальчик, он был, по-моему, старшим братом Маши, а мы с Машей снимали трусы за вентиляционной шахтой метро, и мой лучший друг, Кирилл с пятого этажа, первым снял дополнительные колеса с «Дружка». Мой отец подтолкнул его, и Кирилл поехал, а я побоялся и заплакал. Отец ударил меня и отвел домой. И из окна я видел, как Кирилл все еще кружится по двору… С тех пор он дружил с парнями, которые тоже умеют ездить на двух колесах, и кто-то из них сказал мне: «Крути педали, пока не дали!» А я всего лишь хотел спросить про шарики из подшипников. И только потом я узнал, что подшипники можно найти на шпалах заросшей заводской узкоколейки, где на склонах рос конский щавель. Я его полюбил. Надо было далеко идти мимо долгостроя, где был и карбид, и свинец; идти по шпалам, чтобы, усевшись в зарослях, очищать трубчатые стебли и грызть… грызть, жевать сочный конский щавель…
Через пять лет, уже в Текстильщиках, было что-то похожее, было какое-то пристрастие.
Банда Шашкина охотилась за мной, потому что мой лучший друг, Олег, сказал Шашкину, что я бросил в него камень. Меня подстерегли, когда я забирал сестру из детского сада. Я пообещал, что отведу ее домой и вернусь. За мной проследил Косой-Вовочка. Шашкин сказал, что даст мне «по ебальничку», а я не знал, что это означает.
И были плоды шиповника и березовые листья. Олег научил меня. Надо было выковырять спичкой семена из шиповника, набить его березовыми листьями и проткнуть соломинкой, соломинку взять в рот, вдыхать через нее и выпускать сладкий березовый воздух через нос. И мы вдыхали и выдыхали, и было хорошо, и мы ходили на станцию «Бойня», и видели, как бульдозерами сгребают кости, и швыряли камни в электрички, и смотрели в видеосалоне Брюса Ли и Предатора, и носили с собой палочки, как китайцы, и засучивали рукава курток, и изредка сосались с пацанками на телефонной подстанции, и курили королевские «бычки», те, что с золотыми кольцами у фильтра, и простые «бычки» курили...
Но на зиму я припас березовых листьев и хранил их в спичечном коробке; а когда очень хотелось, делал из фольги трубочку, набивал и вдыхал, выдыхал…
Потом из Степанакерта приехала моя бабушка. Она была больной, у нее тряслись руки и голова, она еле ходила, но всегда что-то делала: мацони, джингалавац, куркут. А отец играл в нарды с дядями и говорил: «шеш-беш»; а бабушка стирала и готовила лепешки с зеленью, а я ходил в школу и рассказывал о бабушке друзьям. Друзья смеялись, и однажды мой лучший друг позвонил и закричал в трубку: «Старая блядюга! Старая блядюга!»
У бабушки был темный пузырек с маленькими таблетками, и каждый день по дороге в школу я съедал по десять-пятнадцать штук, они были сладкие, и я их жевал по одной.
И однажды я был в кино, и несильно порезал себе бок; и в другой раз я был на чердаке и сильно порезал себе ногу; и в третий раз я купил в Елисеевском свою первую бутылку водки, и пил ее на геометрии, на алгебре, на географии, на истории. Историк отсадил меня за последнюю парту, сказал, что там теперь будет мутанарий, потому что я мутант, а потом он заметил, что я под партой звякаю бутылкой… И я убежал, и меня изловили друзья, и повели к лучшему другу Даниле, и лучший друг блевал, и в этот день я плавал в собачьих прудах в Сокольниках, и изрезал пятки, и кровь хлюпала в ботинках, и мама, открыв дверь, перепугалась и потащила меня в ванну, и тогда она, наверно, последний раз видела меня голым, и отец почему-то не ругался, а я твердил, что перепил растворимого кофе, и на следующий день не пошел в школу; но таблетки продолжали пропадать из бабушкиного пузырька, пока не кончилась война в Нагорном Карабахе, и бабушка не увезла пузырек в Степанакерт.
Когда умер отец, и его гроб поставили на столе в гостиной, мне уже было двадцать лет. Первым делом я забрал отцовские сигареты и курил их, не прячась. Потом я плакал и дал себе слово заботиться о семье. Потом я стал серьезным и пошел работать в СУ-160, потом я напился с рабочими в Новый год и говорил, что тут я надолго, потом я решил зарабатывать больше денег, а мои друзья курили гашиш и пили водку… Потом я держался за руки с любимой в Александровском саду, а мои друзья курили гашиш и пили водку… Мы с любимой осуждали их и любили друг друга. А потом это прошло. Я перестал быть серьезным и перестал осуждать друзей. Я отовсюду уволился и пошел на Люблинское поле…

3
Шалаш у Вадима получился крепким и, что важно, водонепроницаемым. Ведь раньше, если начинался ливень, приходилось бежать домой по полю, утыканному арматурой, с бурьяном выше роста, к тропинке, через дорогу... А шалаш засыпан травой и сверху, и по бокам — до темноты. Когда льет долго, крыша, проложенная целлофаном, оседает, и гнутся под тяжестью воды два сучковатых шеста, между которыми — вход.
Сидеть можно или на корточках, так как вода заливает пол, или на низкой яблоневой ветке с истертой корой. На этой ветке люди сидели, когда шалаша еще не было, но потом вдоль дороги прорыли широкую и глубокую, как котлован, траншею, и теперь зайти на поле можно только в нескольких местах, там, где въезжали грузовики. По краю траншеи был навален грунт, и получалось, что от дороги и от полосы кварталов промзону отгораживали холмы, поросшие кустарником.
Чтобы пол во время дождя оставался сухим, Вадим окопал шалаш. Отыскал дома совок, которым его мама набирала во дворе землю для домашних цветов, и вырыл вокруг шалаша канавку.
Теперь каждый день в самый солнцепек он укладывался внутри и спал.
Однажды, лежа в шалаше, он засмотрелся на зеленую гусеницу, объедающую пятиконечный лист на потолке.
В жаркой пахучей тени время отмеряется вспышками факела. Прожилки в зыбком тельце гусеницы становятся отчетливей, они так похожи на прожилки в разлапистом зеленом листе с пилообразными краями, который незаметно исчезает в ее черных челюстях. И звук факела все громче, и он меняется, и похоже, что какой-то исполинский хозяин в гневе бьет сапогом об землю. И хозяин так огромен, что круглые высотки у метро Марьино могут достать лишь до верхнего края подошвы его сапог. А звук так силен, что автобус, в котором едет Вадим от Братиславской, кренится набок. И Вадим уже не ребенок, а взрослый, и не такой взрослый, каким он всегда мечтал стать, а рыхлый мужчина, мурлыкающий какую-то дурацкую песенку, о том, что он «едет домой — греть свое тело», потому что уже не лето, а зима, мороз, и автобус, опираясь на два колеса, вильнул на Перерву, и в чистых окнах видны огни Марьинского парка, и вот она — еще одна волна от топота хозяина, и она идет сквозь дома, и она выше пожарной каланчи у «Ашана», и она, как желтая песчаная цунами, и в ней — приказ:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
И Вадим, уже не зная, как его зовут, не зная, к чему все это, оглядывается на пассажиров, но никто ничего не слышит, и только он знает, что ему всегда надо будет возвращаться на поле, где в гневе бьет сапогом об землю хозяин и кричит:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
Вадим проснулся. Уже темнело. Он вылез из шалаша и, вместо того, чтобы бежать домой, пошел к реке.
У подножья факела к бетонному забору пристраивали хижины бомжи. Женщины стирали в корытах, развешивали белье, готовили на костре, используя выброшенную электроплиту как кухонный стол. Вадима не замечали, даже собаки не лаяли.
Со стороны области была небольшая бухта на повороте Москвы-реки, в нее впадали масляные ручьи из прудов на поле. Из травы вылезали старые трубы с забитыми песком и глиной отверстиями. Вадим сбил ногой такую пробку. Круглый провал трубы обнажился, и из него вылетело странное насекомое, похожее на крылатого тонконогого паука.
«Сколько же оно там жило?» — подумал Вадим.
Насекомое, взлетая и опускаясь, поспешило к берегу. Вадим пошел следом. У воды насекомое еще покружилось, спикировало и прилипло лапками к мелкой волне. Вадим сел на камень и стал смотреть, как вприпрыжку, сопротивляясь ветру, насекомое выбирается на сушу.

4
Поднявшись из воды, Морик не сразу понял, что умер, но со временем все больше убеждался в этом. Он испугал мальчика, сидевшего на берегу. И лицо, и лысина, и руки Морика стали синими, как будто приобрели тот предутренний оттенок трехмесячной давности, когда Морик прыгал с моста.
Мальчик встал и попятился в сторону зарослей. Морик пошел за ним. Он раздвигал мокрыми руками тяжелые пахучие соцветия конопли, но не мог почувствовать ее запах, потому что не дышал.
«Такое богатство… На виду у всех…» — удивлялся он.
От реки и до кварталов за дорогой, вокруг прудов, и до длинного забора нефтеперерабатывающего комбината, за которым ревел, как сопло самолетного двигателя, факел, — везде росла созревшая конопля.
Мальчик все пятился. Морик срывал по ходу масляные шишки и разминал их в пальцах.
В самом центре поля, где конопляные елки были выдраны и сложены в кучу около высохшей яблони, мальчик остановился.
— Вы можете пожить тут, — сказал он, приподнимая охапку стеблей, прикрывающих вход в шалаш.
— Как тебя зовут? — спросил Морик.
— Вадим…
Морик забрался внутрь, лег. Он слышал, как Вадим побежал к дороге, загляделся на пятиконечные листья, свисающие с потолка, и стал продумывать свой новый бизнес-план.
Морик лежит не шевелясь, так, как он лежал бы на дне реки… Лежал бы весной, летом, осенью… и зимой, когда покрытая радужной пленкой поверхность все-таки замерзает, и только у опор остаются проталины. Он смотрит вверх и сквозь воду и лед видит самого себя, идущего по мосту… И вот он уже там, но он кто-то другой, и он морщится от зимнего ветра и что-то напевает про себя… На проезжей части — пробка. Но вот со стороны Капотни, где на горизонте вспыхивает факел, приходит шум, и он заглушает гудки автомобилей, и мост кренится под его напором… И в этом шуме приказ:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
Морик открыл глаза, уже было утро. Трое мальчиков сидели на корточках у входа в шалаш и разглядывали его.
— Привет, Вадим! — узнал одного из них Морик. — Пацаны, у вас есть мелочь?
— Зачем? — спросил Вадим.
Морик вылез из шалаша, огляделся.
— Купите мне упаковку спичек… десять коробков. Вы их потом сможете продать по пятьсот рублей каждый!
Вадим с друзьями отошли посоветоваться. Оглянулись и стали продираться к тропинке.
— Не верите? — крикнул им вслед Морик.
Ребята вернулись через полчаса. За это время Морик нашел на ближайшем островке мусора изогнутый жестяной лист и целлофановый пакет, его он набил коноплей.
Спички из коробков вытряхнул, развел костерок. Подсушил на жестяном листе шишек, сделал самокрутку из газетной бумаги.
Вадим с друзьями следили за ним молча. Морик покурил, отбросил окурок и произнес:
— Беспонтовка!
Он уговорил ребят сбегать за молоком и, оставшись один, до ночи варил в найденной кастрюле коноплю. Когда она разваривалась, он добавлял еще, до тех пор, пока молоко не превратилось в кашу. Накрыв варево картонкой, Морик оставил его стынуть.
Под утро Морик отжал из каши оставшуюся жидкость. Молоко стало грязно-зеленым, маслянистым, почти коричневым. Он выпил его.
В тот день Вадим пришел на поле без друзей. У шалаша он увидел костровище и оставленный Мориком жмых — зеленые комки, пронизанные черными семечками. Вадим заглянул в шалаш. Морик лежал на спине.
— Я придумал! Продавать надо больше и дешевле! — хохотал он. — А бесплатных пакетов можно набрать в «Ашане»!..

5
Мать тогда впервые уехала в деревню. И в конце августа, когда в квартире стало прохладней, чем на улице, опустели оба холодильника, на кухне и на балконе скопилась протухшая посуда, я решил найти Люблинское поле. Я знал, что надо идти в сторону Капотни, ориентиром станет горящий на горизонте факел. И, собираясь, представлял, что это логово чудовища, которое жило там еще до Москвы, до Капотни, и в море конопли до сих пор сидит тот, кто приказывает:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
Было солнечно. В сандалиях на босу ногу, в черной футболке, с рюкзаком за спиной я вышел из дома, дождался троллейбуса и, проскочив на нем пыльные Нижние поля, вышел на Люблинской улице. Дальше можно было пересесть на тридцать пятый автобус, но по улице Верхние поля я решил идти пешком. Эта узкая улица, по которой то и дело проносились грузовики, упиралась в окружную дорогу.
Я работал на Верхних полях сразу после смерти отца. В подвале и на первом этаже ПТУ фирма делала школьную мебель. Я там был и слесарем, и столяром, и маляром. Сдружился с молодым неонацистом в красивой черной форме.
Я шел и вспоминал, каким интеллигентным и сдержанным юношей был этот неонацист. Как лихо он носил черный берет со значком партии. Я тогда даже жалел, что моя фамилия не годится для неонацизма.
Первые конопляные кустики стали появляться уже на подходе к этому ПТУ. Между ракушек во дворе, на стройплощадке за забором, в дорожном кармане заброшенной бензоколонки. Я их не срывал. Хотелось добраться до поля, не волнуясь за содержимое рюкзака. Волноваться я буду на обратном пути. В рюкзаке вообще не должно быть ничего лишнего. Все ценное — ключи, сигареты, деньги — рассовано по карманам. В случае чего рюкзак придется выбросить.
Застройки становились редкими, вдали высились замкадовские микрорайоны. И с того места, где доминировал над всем огромный прямоугольник — торговый комплекс «Москва», — уже был виден факел, искажающий воздух своим жаром. Осталось пересечь песчаную пустошь и последнюю линию высоток, за которой и вытянулось вдоль нефтеперерабатывающего комбината Люблинское поле.
Светофор, зебра, холмы, поросшие кустарником, между ними въезд для грузовиков — это точка входа.
Я скрылся за насыпью, и надо мною развернулось небо, не прикрытое зданиями. Какое-то время я даже не оглядывался по сторонам в поисках конопляных елок, а просто смотрел вверх: небо было не по-городскому большим, ярким, с грозой, нарождающейся где-то за Белыми дачами. И никого вокруг. Только шмыгнет под ногами крыса, залают встревоженные грузовиком собаки, или выдаст орудующего на окраинной делянке гопника мелькнувший в его зеркальных очках солнечный зайчик.
Мне надо было торопиться, пока не пошел дождь. Я окунулся в самое море конопли. Сдирал вершки, складывал их в пакет, утрамбовывал. Пропотел, руки покрылись липкой зеленью, одежда — репейниками и какими-то странными семечками, которые цеплялись за футболку двойными крючками.
Люблинская конопля растет на песке, на мусоре, десятилетиями свозимом сюда, на ржавых трубах, на покрышках, на карбюраторах, на целлофане, на бетонных блоках…
Я специально не взял с собой воду и не курил на поле. Вода и сигарета будут мне наградой, когда я вернусь в город.
Между холмов видно дорогу, светофор — это точка выхода.
Я отряхнулся, поплевал на руки и, как мог, оттер конопляный сок о джинсы.
Я шел, держа рюкзак на вытянутой руке со стороны обочины; если я замечу милицию — рюкзак надо будет выкинуть. Что государство сделает со мною, если обнаружит в моем рюкзаке килограмм конопли? Я не хочу знать!
Особенно страшно, когда выходишь из-за прикрытия на дорогу. Везде чудится засада, и любая синяя рубашка кажется в перспективе следователем, прокурором и судьей.
В палатке я купил бутылку воды. Попил, закурил сигарету. Дошел до торгового комплекса, от которого шла маршрутка прямо до дома. Допил воду. Еще покурил. И вот, уже сидя в «четверке», я сжимал благоухающий рюкзак на коленях и напевал привязавшуюся ко мне в последнее время песенку: «Усталая женщина едет домой — греть свое тело… Мудрая женщина едет домой — ласкать свое тело».

6
С жильем у Вадима сложилось. К двадцати пяти годам он оставил родителей в квартире с видом на коптящий капотненский факел и перебрался в двухкомнатную распашонку на пятом этаже в старом Марьино. Все там было: и рынок под боком, и детский сад, и школа, и ночная палатка в двух шагах от подъезда… Только весной, когда в Курьяново прели мелиорационные поля, воняло серой.
С вторичным жильем всегда есть сложности. К Вадиму еще во время ремонта заявлялись оперуполномоченные. Прежнего жильца то ли повесили за долги и сбросили в реку, то ли тот сам утопился.
«А может, он и сейчас мыкается по вокзалам», — думал Вадим, просматривая ипотечные документы и в очередной раз прикидывая сумму, которую ему надо выплатить за следующие десять лет.
Вадим вспомнил, как приютил бомжа в шалаше на конопляном поле. И не то чтобы Вадим всегда вспоминал именно этот эпизод из своего детства. Было и другое: как порвал гвоздем подмышку, играя в сифака на стройке, как перевернул парту на уроке биологии… Но все это мелочи. А тогда, с Мориком… это был его первый бизнес.
Морик отправил его с друзьями в «Ашан» за бесплатными пакетами…
Шалаш он превратил в склад, площадку перед шалашом — в сборочный цех. Ребята срывали конопляные шишки с кустов. Морик расфасовывал. Было жарко, пили кока-колу из стеклянных бутылок. Бизнес налаживался.
С первым клиентом встречались прямо на поле — какой-то охотник за беспонтовкой поленился сам ее собирать. И таких было много.
Вадим носил пакеты старшим во дворе, к памятному камню в Марьинском парке, даже ездил на автобусе в Кузьминский лес, где у него отобрали и товар, и деньги.
Морик говорил, что бизнес у них сезонный, что надо косить, пока не кончилось бабье лето. Он повязывал на голову красно-белую заградительную ленту, раскидывал руки, бросался на коноплю и кричал:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!
А потом шел к бомжам, селившимся у подножия факела, и предлагал им за водку обрывать кусты по краям поля, чтобы коноплю не было видно с дороги.
К концу сентября поле сильно поредело. Вместо душистого зеленого моря к небу вытянулись голые сухие прутики. А в шалаше уже не осталось места даже для Морика — все было завалено пакетами с утрамбованными шишками.
Что было дальше — Вадим не помнил. Заканчивалась первая четверть, стало холодно. Заработанные деньги куда-то растратились. Забылось и поле, и Морик… Но через год или два Вадим слышал от друзей и от младших пацанов, что Морик еще там, на поле, что то ли менты подкармливают его за сжигание конопляных стогов, то ли он продает спичечные коробки с травой уркаганам на Манежной площади…
«Ударим по дармовому кайфу качественным героином!» — пошутил про себя Вадим.
Скоро должны были привезти мебель на кухню. А в гостиную Вадим взял широкоформатную ЖК-панель, диван и старомодную стенку в цвет наличников. Тоже в кредит.
Вадим лег на диван, включил телевизор, стал думать, где бы ему устроить дома тайник. Задремал…
И снилось ему, что он в тысячный раз объясняет банковскому клерку, что ему, бизнесмену, справка с работы не нужна, что он сам себе справка о доходах и босс. И что он зарабатывает больше, чем десяток таких клерков, и что доход его стабильнее роста цен на золото, и что так будет всегда…
Пока в гневе бьет сапогом об землю хозяин и кричит:
— Ко мне! Мои животные! Ко мне!

7
Из кухонного окна виден рынок. Ночью реклама над торговым центром искрится, но сегодня, в будничное августовское утро, она блекнет на фоне неба. На мне джинсы, черная футболка, сандалии на босу ногу, за спиной рюкзак.
Зная теперь, где находится поле, я иду другим путем. Я решил обогнуть Марьино не слева, по Нижним и Верхним полям, а справа, по реке.
Вдоль отстойников я спускаюсь к кинотеатру «Экран», бетонные берега расписаны такими реалистичными граффити, что на секунду сомневаешься: а не расклеил ли кто-нибудь тут огромные фоторепродукции?
В парке на берегу Москвы-реки со стороны старого Марьино деревья выше. Я приближаюсь к Братеевскому мосту. За мостом парк продолжается. Иду мимо пристани, шашлычной, картинга… Впереди виден нефтеперерабатывающий комбинат: ангары, трубы, маячки и с секундным периодом вспыхивающий факел…
Парк резко обрывается, позади остается каменная набережная, черный стальной поручень, тропинки, посыпанные красными опилками, газоны, клумбы…
Местность становится дикой. У самого берега много высоких деревьев. В их тени о чем-то беседуют двое негров — редкость в спальном районе. Тут же — семейный пикник: мангал, складные кресла, дети. Мне надо дальше! Дальше!
Колышется манящая зелень, как миниатюрная тайга. Спотыкаясь о покрышки, увязая в песке, я выхожу на Люблинское поле.
Но как так?! Это не конопля! Это крапива! Море крапивы! Лишь изредка мне попадается среди стрекучих зарослей ободранный конопляный стебелек.
Я пробираюсь к самому факелу, уханье которого заглушает и птиц, и кузнечиков, и собак, но и там, где вдоль бетонного забора расположилась бомжовская деревенька, растет только крапива… Я беру ориентир от факела к центру поля. Пропотев и изгадившись, я проникаю в самую глубь. Здесь год назад конопли росло столько, что если кто-то догадался бы использовать ее в промышленных целях, он обогатился бы. Но и тут — крапива! Крапива, высохшая яблоня и очередная бомжатская нора. Подобное жилище я видел однажды зимой на железнодорожной насыпи за парком Победы: ветки, картонные коробки, придавленные сугробом, и дыра, из которой, казалось, могло выползти что угодно.
Я стою на вытоптанной полянке перед этим шалашом. Замечаю, что построен он из конопли. Крыша и стены просохли, сцементировались.
Обидно уходить с пустыми руками. Можно варить и сухую траву, главное, набрать побольше. Я достаю из рюкзака пакет и отрываю от стен шишки. В этот момент происходит то, чего я больше всего опасался: из темной дыры вылезает уже истлевший, по-моему, бездомный.
— Это денег стоит! — хрипит он.
Я держу в одной руке пакет, в другой — кусок жилища этого лысого распухшего старика, и чувствую себя виноватым. Надо бы заплатить ему немного, но к концу лета у меня кончились все средства, даже мелочи в карманах нет. И я нахожу только один ответ:
— Слушай, извини, я тебе потом верну… Давай в кредит!
При слове «кредит» мужика передергивает, он, кажется, смеется и переспрашивает:
— В кредит?
— Ну да, в кредит… Слышал о таком? — улыбаюсь я.
— Слышал… Ладно, бери, только дыр не наделай, — говорит он и забирается обратно в нору.

* * *
Я ем пельмени — и будто жую песок. И не только песок… Это мусор, ржавые трубы, покрышки, карбюраторы, целлофан, бетонные блоки… Это весь нефтеперерабатывающий комбинат с его ангарами, трубами, маячками и факелом, это холерное кладбище и мелиорационные поля, это Марьино, Люблино, Капотня и весь юго-восток у меня в крови, в трепыхающемся сердце, в страшных глазах, зырящих на меня из зеркала в ванной. Я открываю кран с холодной водой, чтобы прополоскать рот, но и у воды этот жуткий вкус, будто я покойник, и рот мой набит землей…
Я лежу, накрывшись с головой одеялом. Мои мертвые пальцы, их не было в прошлом, их не будет в будущем… Мертвый червь в космосе… Дети играют за домом, кто-то стучит молотком — чинит балкон, он тоже забивает гвозди в мой гроб…
Долг платежом красен — хозяин зовет!..

 

 

 


Лицензия Creative Commons   Яндекс.Метрика