Дмитрий ДаниловДом-музейЭлектричка приехала, электричка уехала. А Мелентьев остался здесь, в этом городе, не навсегда, конечно, а так, приехал ненадолго. Приехал, чтобы посетить Дом-музей. Постоял немного на платформе, озираясь. С одной стороны железной дороги местность была довольно густо утыкана маленькими домиками, избушками даже, а с другой тоже виднелись домики, но побольше, каменные, там был собственно город. Мелентьев посмотрел расписание обратных электричек, отметил про себя, на каких ему было бы удобно уехать, и сразу забыл. Пошел в город.
Мысль о посещении Дома-музея русского композитора 2-й пол. XIX – нач. XX вв. Афанасия Тубова засела в мелентьевском мозгу уже давно. Он в некотором роде тоже чувствовал себя композитором. Невыносимо долгими вечерами и ночами в смрадном полуподвальном помещении Мелентьев вместе с несколькими едва знакомыми знакомыми создавал и пытался исполнять музыкальные произведения. Вечно лохматый, низенький человек по прозвищу «Сергей» извлекал звуки из полуразрушенной гитары, сонно-пьяный «барабанщик», тоже Сергей, но это было уже его настоящее имя, ударял руками и палками по гулким предметам, а Мелентьев, принимая мучительные позы, хрипел громкие, отрывистые, неумные песни. А утром и днем Мелентьев работал то ли курьером, то ли менеджером – передвигал стулья, отвечал по телефону, договаривался о встречах. Казалось, что надо бы побывать в Доме-музее композитора. Казалось, что а вдруг что-то интересное случится, какое-то новое впечатление, что-то может быть вообще изменится, все-таки это музыка, искусство и даже, как говорила одна учительница в школе, в которой когда-то учился Мелентьев, прекрасное. Еще тогда, в школе, всякий раз, услышав прилагательное «прекрасное» без каких-либо приставленных к нему существительных, Мелентьев начинал волноваться, ему хотелось спросить что прекрасное? что именно? вот понятно если там мороженое прекрасное или велосипедное колесо или ну не знаю солнце прекрасное, а просто прекрасное это что? Что, что прекрасное, что? И школьник Мелентьев сильно волновался, сильное беспокойство ощущал от этого прекрасного неизвестно чего и обычно плакал и в общем ужас, врача вызывали, а он все что прекрасное, а? что прекрасное-то? Очень чувствительный у вас мальчик, вы его как-нибудь пронаблюдайте, может в санаторий какой-нибудь его или вот есть психиатрические лечебницы, а то заниматься эстетическим воспитанием в классе просто невозможно, вы уж как-то разберитесь. Потом прошло. Другие прилагательные, существительные и глаголы Мелентьева не беспокоили. Только прекрасное прилагательное прекрасное вызывало иногда смутную тревогу, и хотелось поехать в Дом-музей. И вот, поехал.
Сошел с платформы и оказался на большом бесформенном участке земли, покрытом асфальтом. По краям участок был уставлен какими-то смутными предметами – то ли киосками-ларьками, то ли выглядывающими из-за деревьев стенами домов. Получалась какая-то что ли площадь. Да, да, именно площадь. Привокзальная площадь. От площади отходили три улицы: две вправо и влево, вдоль железной дороги, собственно, у этих двух улиц было одно название – Вокзальная улица, а еще одна улица – Московская – перпендикулярно железной дороге. По Московской улице можно было выйти-выехать на большую дорогу, так называемое шоссе, а уже по этой дороге – дальше, дальше, к Москве, на что и указывало название улицы. Московская – потому что ведет в Москву. Посреди площади стоял небольшой автобус, немного помятый, не потому, что он попадал в аварии и бился своими бортами о твердые предметы, а просто от времени, от постоянного, годами трения о воздух, о человеческие взгляды и вздохи. На лобовом стекле табличка – 2 з-д ЖБИ. Немного поодаль располагался другой автобус, похожий, только какой-то грустный, с табличкой 1 микрорайон. Чуть впереди автобуса 2 з-д ЖБИ стояла крошечная толпа, ожидающая, судя по всему, возможности поехать на этом автобусе вглубь города, в сторону з-да ЖБИ. Скоро, совсем скоро, а может быть и через очень продолжительное время, совершится ритуал: шофер с путевым листом в руке подойдет к автобусу, откроет дверцу кабины, залезет в кабину, бросит путевой лист на кожух мотора, туда, где в беспорядке валяются билеты, мелкие деньги-сдача и его, шофера, пиджак или куртка, по-хозяйски поправит зеркала, потом выйдет, откроет мотор, покопается немного в моторе, опять залезет в кабину, поправит по-хозяйски зеркала, возьмет плохо пишущую шариковую ручку, отметит что-то в путевом листе, но ручка не будет писать, и он будет долго искать какую-нибудь бумажку, чтобы расписать ручку, найдет газету, будет с остервенением чиркать по ней ручкой, газета порвется, он отбросит газету, потянется рукой за пиджаком или курткой, из пиджака или куртки что-то наверное ценное выпадет и со звоном упадет куда-то вниз, куда-то между кабиной и салоном, и шофер будет это звенящее доставать и выронит и опять достанет и положит в карман пиджака или куртки, и из кармана куртки или пиджака вытащит сложенную в несколько раз бумажку, ручка наконец запишет, шофер отметит что-то в путевом листе, ох… По-хозяйски поправит зеркала. Включит зажигание. С всхрапом воткнет первую передачу. Автобус проедет несколько метров и не остановится у ожидающей толпы, а проедет чуть дальше, и люди, составляющие крошечную толпу, всей толпой устремятся к двери автобуса, поднимая с земли и роняя и опять поднимая свои тяжелые сумки, и шофер еще что-то отметит в путевом листе, и откроет дверь, люди заполнят собой пустое пространство салона и станут пассажирами, и кондукторша с сумкой, висящей между грудью и животом, начнет протискиваться по салону, брать деньги и отдавать билеты, автобус заложит крутой вираж по площади, и поездка состоится. Мелентьеву не нужен был автобус. Он пошел пешком по Московской улице, к Дому-музею. Московская улица страшно заросла деревьями. Деревья росли на тротуарах, заслоняя собой сероватые четырех- и пятиэтажные дома, и еще более бурно они росли во дворах, между домами, в общем, везде, где только можно, росли деревья, это называлось «у нас очень зеленый город», «зеленые легкие города», «какой здесь воздух». Зелено-каменные джунгли. Серые куски домов сквозь заросли зеленых деревьев. Справа сквозь деревья и железную ограду замелькал рынок. Чтобы попасть в Дом-музей, надо было пересечь рынок по диагонали – Мелентьев заранее подготовился, все узнал у знающих людей, и теперь знал, куда ему идти. Пошел через рынок. Народу мало, почти никого. Мелентьев шел вдоль рядов и не понимал, как эти ничего не делающие, неподвижно сидящие торговцы получают прибыль, ведь не покупают же. Но это только так казалось Мелентьеву, на самом деле покупали – вон сухонькая бабулька приценивается к дешевому швейному изделию из ситца, а вон там не очень богатый, наверное, мужичок хочет купить у коммерчески радушного азербайджанца левый ботинок, у меня, понимаете, левый порвался, а правый ничего, нормально, а мне куда два-то, слушай, бери пару, смотри какие, прошивка вот, смотри натуральная кожа, за четыреста брал клянусь за четыреста пятьдесят отдам, бери, ты здесь таких не найдешь, только у меня клянусь, прошивка кожа смотри ладно четыреста, а можно только левый, а? Мне левый надо, левый. Левый. Так что прибыль была.
Кончился рынок, промелькнули две неприметные улочки, тоже сильно заросшие деревьями и уставленные сероватыми домами, и вот – Дом-музей, двухэтажный, деревянно-трогательный, как и большинство домов-музеев. Наверное, еще на стадии проектирования неведомый архитектор сер. XIX в. смутно предчувствовал, что из его творения со временем получится Дом-музей, и придал ему приличествующее пасторально-сентиментально-умильное выражение. Мелентьев остановился, отдышался. Подтянул штаны, попытался заправить рубаху, которая от долгой ходьбы образовала там, под штанами, подобие жгута, и ему даже пришлось отвернуться к глухому серому забору, расстегнуть штаны и расправить рубашечный жгут. Жительница города, проходившая мимо, высказалась в том духе, что, мол, как не стыдно, подумала, наверное, что Мелентьев собирается мочиться у забора или уже помочился, но он вовсе не собирался мочиться, а просто хотел потщательнее заправить рубаху, и заправил. И заодно, раз уж так получилось и чтобы соответствовать ожиданиям проходящей мимо жительницы, помочился. И вошел в Дом-музей. За столом – бабулька. – Вы на экскурсию? К бабулькиной одежде в области груди была приколота маленькая табличка (такие иногда называют «бэйджик»). На табличке написано Катя. Казалось, более естественно и уместно смотрелось бы Екатерина, например, Игоревна или может быть Федоровна, или Екатерина с какой-нибудь фамилией, или хоть Баба (бабушка?) Катя, но – Катя. Просто. Хотя так бывает, в некоторых странах, скажем, в Сербии, людей иногда так называют – Саша, например, и человека так и зовут – Саша Обрадович, и в Армении тоже так бывает – Миша Аветисян, так что вполне возможно это просто полное имя такое – Катя, да и отчество не всегда бывает у человека, не у всех народов принято отчество, и без фамилии иногда обходятся некоторые, и вовсе необязательно она бабушка, может быть, внуков-то у нее и нет, и какая же она тогда бабушка, просто бабулька, а ведь такое не напишешь на бэйджике. – Да. На деревянной лестнице, ведущей на второй этаж, появилась еще одна женщина, помоложе бабульки, со следами культурной восторженности на лице. На ее бэйджике было написано Нелли Петровна. – Нет. Мелентьев отдал бабульке пять рублей, бабулька отдала Мелентьеву билет. Мелентьев заметил, что на билете сверху написано администрация … района отдел культуры. – Неличка, к нам посетитель. На экскурсию. То, что совершила Нелли Петровна, услышав слова бабульки, в литературе обычно обозначается словосочетанием «всплеснула руками», но на самом деле никакими руками она не всплескивала, а как-то судорожно скривилась, дернулась лицом и немного даже подпрыгнула всем своим телом. – Ой, Катенька! Господи! Посетители прям повалили. Не зря мы все-таки, не зря. Вон третьего дня старичок приезжал, из Комсомольска-на-Амуре. А теперь вот вы, молодой человек, хорошо, что вы к нам сюда… Откуда-то сбоку, ковыляя, появилась подчеркнуто старая бабка. – Поговори мне еще, курва. Развели тут, стыдно смотреть. Доберусь еще до вас… Бабка повесила рваную мокрую тряпку на веревку, протянутую вдоль стены, и уковыляла обратно, за еле различимую дверь. – Вы не обращайте внимания, это Софья Арнольдовна, она тут живет, ее еще в войну сюда подселили, когда еще Дома-музея здесь не было, и она с тех пор живет, но ничего, она нам не помешает. Неприметная дверь слегка приоткрылась. – Ты у меня сейчас поговоришь. Посетителям твоим ноги-то повыдергаю. Прошмандовка. Нелли Петровна умилилась. – Она, в сущности, замечательный человек, очень много для музея сделала. Просто другой жилплощади район не выделяет, вот и живет она тут. Старенькая уже. Бедная. Ничего, в тесноте да не в обиде. Ну, что же мы стоим здесь, пойдемте наверх, начнем экскурсию. Нелли Петровна и Мелентьев поднялись по деревянной лестнице на второй этаж, прошли по темноватому коридору. Пахло деревом и необитаемостью. Вошли в какое-то помещение. – Это кабинет Афанасия Валериановича, здесь он творил. Именно отсюда начинаются все наши экскурсии. Нелли Петровна привычно запела свой ритуальный информационно-биографический гимн в честь Афанасия Тубова, слегка притоптывая ногой в такт. Мелентьев озирался. … Афанасий Валерианович родился… озорной, живой мальчик… с детства любил петь… пел в церковном хоре… с крестьянскими детьми… мать читала ему… отец воспитал в нем… всей семьей, за столом, при свете зеленой лампы… Кабинет был какой-то пустоватый. На стенах – блеклые, в цветочек обои. В углу – стол, старый, с бордюрчиком на столбиках по периметру с трех сторон, за такими столами любили сиживать и пописывать что-нибудь эдакое творческие люди XIX – нач. XX вв. … студенческая юность… участвовал в студенческих волнениях, волновался, был отчислен… все яркое, молодое, талантливое преследовалось… окончил, получил диплом химика… – Он что, химик был? Он же композитор? У окна, на тумбе, покрытой куском чистой белой ткани, стоял небольшой черный синтезатор с белой надписью yamaha и многочисленными разноцветными рукояточками и кнопочками. Богатые (относительно) родители частенько дарят такие приборы своим детям, чтобы они неумело наигрывали на них нелепые мотивчики. … преподавал в гимназии, в университете… сблизился с кружком прогрессивно мыслящей интеллигенции… – А он что, на синтезаторе играл? … его соратниками и близкими друзьями на многие годы стали математик Охов, музыковед Ахявьев, пианист Дупов… жаркие споры, оживленное обсуждение новых книг, спектаклей… засиживались заполночь, за чаем, бокалом вина… – Много пили-то? Мелентьев слонялся по кабинету. Кроме стола, стула рядом со столом и синтезатора, в кабинете ничего не было. Мелентьев приплелся к столу. … первое исполнение его «Павлодарской симфонии» было восторженно встречено прогрессивно мыслящей интеллигенцией… нападки реакционной критики… тяжело переживал… не давали возможности исполнять… глубоко народные образы… влияние фольклора… песни крестьян, которые слышал в детстве… На столе лежала нетолстая стопка нотной бумаги. На верхнем листе виднелись нанесенные шариковой ручкой противного фиолетового цвета беспорядочные каракули, несколько рисунков и надписи – в основном, разнокалиберные гениталии, их текстовые обозначения, а также слова и цифры фролов магнитка 2002. … их связывало глубокое чувство… отношения не просто супругов, но соратников, сотрудников в общей работе… ее семья… его родители… по-отечески привязался… переписывала ноты… была первым слушателем, любящим, но взыскательным… – А это что, это кто так? Это его ноты, что ли? Взял верхний листок, показал. – Ой, не трогайте, пожалуйста, все-таки, музейный экспонат. А это к нам недавно школьники из Магнитогорска приезжали, замечательные, пытливые ребята, слушали, затаив дыхание, засыпали меня вопросами, хорошее поколение подрастает, я, знаете, даже почувствовала – не пропадет наша культура, если у нас есть такие мальчишки. Мелентьев положил лист на место. – Этот стол, это чудо, что нам удалось сохранить этот стол, это именно тот стол, за которым работал Афанасий Валерианович. Кажется, что стол еще хранит тепло его рук… За окном посерело и пошел дождь. … восторженно принял революцию… некоторое время служил телеграфистом на станции… очень помог Луначарский, и дело ограничилось высылкой… организовал первую в Восточной Сибири музыкальную школу… с воодушевлением принялся за работу… были созданы симфония «Страна встает» и сборник песен для рабочих хоровых коллективов «Эх, завод»… вернулся в Москву… плодотворный период в работе зрелого мастера… Мелентьев заинтересовался стулом, стоящим около стола и даже слегка присел на него. Стул был явно не старинный, на колесиках, с регулируемой спинкой и удобными подлокотниками. – Афанасий Валерианович Тубов скончался второго июня тысяча девятьсот сорок четвертого года. Мелентьев на некоторое время уставился в окно. Шел дождь, густо растущие вокруг Дома-музея зеленые деревья с усилием мотались на ветру туда-сюда. На первом этаже что-то загремело, как будто разбилась посуда, и даже не сама разбилась, а при помощи людей, которые ее специально разбили. И еще раз загремело. – Софья Арнольдовна, - с теплотой в голосе сказала Нелли Петровна. – Дай Бог всем молодым столько энергии, задора, сколько у нее в ее-то годы… Мелентьев присел на корточки и, стараясь, чтобы это было не очень заметно, слегка обхватил голову руками. – Вам плохо? Что случилось? Здесь, конечно, немного душно… Мелентьев встал и уперся взглядом в унылые обои в цветочек. – Да нет, ничего, это я так. Что-то вот… А у вас тут еще комнаты есть? Где он тут жил, спал? Опять вышли в деревянно пахнущий коридор, вошли в соседнюю комнату. У стены стояла железная кровать с голой панцирной сеткой. Под кроватью стоял ночной горшок. Больше в комнате ничего не было. – Видите, у нас тут практически ничего не сохранилось. Зато кровать подлинная, на ней в первые годы после революции спал Афанасий Валерианович, его, как тогда говорили, уплотнили, оставили ему только эту комнату, и вот на этой кровати он спал. Стало совсем темно, Нелли Петровна включила свет (загорелась голая лампочка под потолком), хотя смотреть было совершенно не на что, только дощатый пол, обои даже не в цветочек, а вообще непонятно во что, неопределенно светлый потолок, железная кровать со страшными железными шишечками и голой панцирной сеткой и железный горшок для мочи, так что можно было и не зажигать свет и стоять в осенней темноте, стоять молча, долго, бессмысленно, бесконечно.
– Ну вот и все. Есть еще комнаты, но там у нас фонды, реконструкция. Спасибо вам, что пришли, послушали. Свет погас, прошли по коридору, спустились по лестнице. Бабулька Катя сидела там же, за столиком. Софья Арнольдовна стояла, согнувшись и при этом подбоченясь, с тряпкой, которую она сняла с веревки, натянутой вдоль стены. – Ну что, поганец, насмотрелся? Ознакомился с экспозицией? Софья Арнольдовна неожиданно могуче размахнулась и заехала Мелентьеву тряпкой по морде. Тряпка была мокрая и пахла половой тряпкой, и у Мелентьева на лице осталось множество мельчайших и относительно крупных частиц мусора и волосинок. Мелентьев сел на стул. Нелли Петровна: а давайте все-таки чайку? Смотрите, дождь, холодно. Надо на дорожку согреться. Софья Арнольдовна села на стул. – Молодой человек, вы уж на меня не сердитесь, это я так. Такой уж характер. Поздно уже меняться-то. А вы, я вижу, человек порядочный. Я очень рада, что сюда приходят такие молодые люди, как вы. Не сердитесь, голубчик. Дома умоетесь, ничего. Не обижайтесь на старуху. Бабулька Катя, казалось, уснула. Нелли Петровна стояла. Перед сидящим Мелентьевым стоял стол, и Мелентьев облокотился на стол и положил голову на свои руки. Приехал в этот зелено-серый город, приперся в музей, отдал пять рублей, получил исчерпывающую информацию об Афанасии Валериановиче Тубове и тряпкой по морде; дождь, осенний темный вечер, идти по темным улицам среди мокрых недобро блестящих деревьев, через черно-пустой рынок, ждать электричку на продуваемой ветром платформе, нестись с грохотом и воем в светлом вагоне среди темноты, вглядываясь в отражение в стекле… Мелентьев поднял голову и запел. Ой в степи… мороз… ой да ямщики… Сначала потихоньку, потом постепенно распелся. Ой да не вечер… есаул в степи глухой… к Байкалу подходит казак молодой… Лодку берет и на полном скаку… Нелли Петровна присела на ступеньку деревянной лестницы. Софья Арнольдовна уронила голову на грудь. Во чужу деревню… в семью несогласну… Впечатления дня и всей жизни мутно смешались внутри у Мелентьева, и разные слышанные им песни о просторе, бессмысленности и тоске тоже смешались, и Мелентьев, тряся головой и дико, по-кликушески раскачиваясь из стороны в сторону, пел и пел автоматическую смешанную песню о бесконечных степях и полустанках, о конях, на полном скаку со всего маху ударяющихся о земную поверхность, о пулях, со свистом втыкающихся в непрочные человеческие и конские тела, о наших атаманах, бесстрашно форсирующих Байкал, о работниках почтового ведомства, погибающих от переохлаждения, о черных шапках и хитроватых, себе на уме есаулах, с необыкновенной легкостью предсказывающих будущее. Софья Арнольдовна то и дело прикладывала к глазам свою тряпку. Бабулька Катя проснулась и никак не могла понять, что происходит. … черну шапку… головы… вороной. Мелентьев покашлял. Мелентьев встал и, немного пошатываясь, пошел к входной двери. Мелентьев открыл дверь, вышел на улицу и побрел к станции. Бабулька Катя растерянно шарила по карманам в поисках чего-нибудь вроде платка, Софья Арнольдовна тихонечко подвывала, а Нелли Петровна все смотрела в темное окно, словно пыталась разглядеть в темноте бредущего к станции Мелентьева и шепотом повторяла: вот человек, вот человек… есаул… в поле… мороз.2002
|