Владимир Кумановский История Лены Ш Был солнечный день, когда мы с Б. прилетели на Север.
Самолет приземлился посреди плоской болотистой равнины, кое-где покрытой низкорослым лесом. Я только что похоронил одного своего знакомого, от меня ушла любимая женщина, и я решил бросить свою никчемную работу. Я приехал на похороны с рюкзаком, чтобы сразу с кладбища лететь на Север. Так вышло. Последнее, что я видел здесь, в родном городе, вернее, что так врезалось мне в память - это как она рыдает над гробом. А было так жарко, солнце, все вспотели, трава, деревья, а кладбище далекое-далекое, мы гроб везли из пригорода, очень долго, еле уговорили водителя. А ей - ей было всего двадцать лет, и уже вдова. Они жили вместе два года. Еще не начали закапывать гроб, а я уже бежал с рюкзаком на автобус в аэропорт. За две недели до этого я ночью возвращался от них домой. Было часа три ночи, я был пьян. Они все не отпускали меня: ложись у нас, здесь, на раскладушке. Нет, говорил я, я не люблю оставаться ночевать, да и мне завтра на работу, и потом мне идти здесь напрямую всего четыре километра, ерунда. И все было так хорошо и мирно. Ты, говорил он, как-то приглянулся нам, приходи еще. И он мне до этого пол-ночи читал свои стихи, а он был поэтом, и мы с Леной его слушали, а еще до этого мы пили пиво сначала, потом он достал из холодильника водку (откуда у него водка - удивился я), а потом он еще куда-то сходил за водкой, я уже плохо понимал. Он был высокий, удивительно похожий на молодого Чехова, значит - красивый, с мягкими серыми глазами. Он почти не пьянел. Я все хотел заговорить с ним по поводу его безумия. Я отчасти для этого и пришел, а отчасти вообще познакомиться - что же – ведь Лену я знаю уже два года, а его не видел никогда. Но я все никак не мог выбрать удачный момент, да и все как-то меня не располагало с самого начала. Наверное то, что они не очень-то обращали на меня внимание, - я к этому не привык, они говорили на каком-то другом языке, я не мог распознать, найти шифр, и я терял нервные силы. Чудовищно терял силы - все хотел распознать. Не смог, и от этого мне стало плохо, физически плохо, как перед обмороком. С самого начала я почувствовал - понял, что бесполезно, не пойдет, еще когда я только пришел. Я принес пиво, они поставили его в холодильник охлаждаться, стали курить, меня посадили в глубокое кресло - а я этого очень не люблю, и мне дали слушать какую-то странную музыку. Психоделическую. Я хотел сообразить, что это за музыка, но она мне уже стала рассказывать: эту музыку придумал некий немецкий психиатр, он ее дает слушать своим пациентам, шизофреникам, это их успокаивает, музыка чумовая, - говорила она, - от нее у меня крыша едет, и я, когда ее в первый раз услышала, под стол залезла. Я напряженно следил за ходом ее мыслей, не мог понять, за что мне зацепиться. Все это меня усыпляло, отнимало последние силы. Я уже не мог толком ничего воспринимать. Музыку эту, тем более, мы слушали очень странно: у них был маленький плеер, кассета, и мы - то по очереди прикладывали наушники к ушам, то включали на полную громкость и пытались слушать все, склонив головы над одним наушником, и они все постоянно курили, курили, и вот, наконец, принесли пиво. Солнце светило в окно, я смотрел на паркет, желто-серый. Потом посмотрел вокруг – мебели у них почти не было; жили они в двух проходных комнатах в коммуналке. Я не помню, ели ли мы что-нибудь. Вряд ли что-то ели. У них вообще не было денег. Ведь Сережа нигде не работал, а, если и работал иногда где-нибудь, то сразу все пропивал, терял, проматывал. Поэтому у них никогда и не было денег. (Это она мне так рассказывала). А я еще подумал, что она, наверное, сгущала краски, что ничего такого, может быть, и не было. Сережа был так спокоен, так дружелюбен. “Он всех видит насквозь, он двумя фразами может любого поставить на место, определить суть человека”... - так она мне рассказывала не без гордости за своего Сережу. “Пусть он со мной так только попробует” - думал я в ответ тоже не без самолюбования. Но сейчас Сережа спокойно читал стихи, был вполне вменяем, он только не слушал собеседника вовсе, но ведь таких людей большинство. Он на это имеет право, думал я, он поэт, у него особая душевная сила. Однако когда я увидел Сережины руки, я понял - она не врала. Они сплошь были иссечены этими самыми знакомыми шрамами, их было столько, что они были как частокол. “Ну-ну”, - подумал я, - “так-так”. Потом, когда уже мы выпили водки, я опьянел, и это примирило меня с обстановкой, но зато я ничего не понимал, что читает Сережа. Монотонное жужжание, из которого я, сильно напрягаясь, выхватывал какие-то слова. Я сказал, что, ты мне дай листок, листок мне дай, - я делал рукой хватательные движения - а у него в руках была кипа листов со всеми стихотворениями, которую он все тасовал и тасовал - ты дай мне этот листок, я с листа прочту, мне так легче, не понимаю я с голоса, уж ты меня извини. Он дал мне его, но строки расплывались у меня перед глазами, я тщательно фокусировал взгляд, но не мог, не мог, хоть ты тресни - не мог; прекрасно, сказал я, что-то я уловил, да-да, в духе Бродского, очень выразительны существительные и прилагательные, поменьше глаголов, да-да. Вообще вы другие люди, - вдруг понесло меня, - вы другие люди, сказал я им. У вас другие отношения. Вы - как клубки электрической энергии, вы оголенная страсть, в вас бушуют страсти, и вы... А я - как облако с холодной росой - оно плывет себе и плывет - я показал рукой направление, в котором плывет облако. Облако ничто не беспокоит, оно нейтрально, оно созерцательно. Поэтому вы меня не замечаете, у меня нет заряда, ни отрицательного, ни положительного... А вы кипите, вы каждый день готовы умереть за любимого, за свою страсть, мы с вами никогда друг друга не поймем. Мы с разных планет. На разных языках. Она сидела на кровати сонная, маленькая, с разметанными черными волосами, с цыганским мутным взглядом. Уже была ночь, ей хотелось спать, но она была явно довольна – вот, Сережа читает стихи, все так хорошо… А он - он вообще никого уже не слышал, он был полностью обращен внутрь себя, он продолжал читать стихи. И не пьянел он вроде бы совсем. Сероглазый, спокойный - молодой Чехов. Ты нам приглянулся, сказал он мне на прощание, ты заходи к нам. Я-то ее знал уже больше двух лет. И всю эту весну, и все это лето мы виделись с ней каждый день. На работе. Мы каждое утро, час-полтора поработав, а то и сразу как придем на работу, шли гулять - “курить” это так называлось. То есть это она так говорила. “Покурим пойдем, Володь,” - говорила она, заглядывая ко мне в комнату или просто подмигивала заговорщически. Она была смелая, “чумовая”, как она себя сама называла. Она была не такая как другие - а других было сто человек, даже тыща. Вечно в глазах у нее горели бесовские огоньки. Это потом уже, когда с Сережей у них все пошло нарастать как снежный ком, тогда она приходила совершенно пришибленная. С потухшим взором. Я говорил: “Давай лучше в наше кафе!” Она задумывалась и отвечала: “Пошли”. И мы шли в кафе. Она была всегда голодная, потому что дома у них ничего не было, и мы брали много мороженого, и кофе, и шоколад. И сигареты - для нее. Там играла музыка, за другими столами часами сидели студенты, сквозь неровное стекло едва угадывалась улица и проезжающие автомобили, и было очень уютно, и мы особенно никуда не спешили, потому что особой работы у нас на работе не было никогда. Я слушал, обхватив чашку кофе двумя ладонями, а она все рассказывала, курила и рассказывала. Мне ей было сказать нечего. Я ей не был, наверное, интересен, я это чувствовал. Но как слушатель я был вполне хорош. Я внимательно все слушал, а ей это приносило облегчение. Все вы, говорила она, все, которые с высшим образованием другие. Скучные, самоуспокоенные. Я всегда хотел что-то возразить на это, но не мог ничего сказать. Потому что, во-первых, я ей вообще ничего не мог сказать, а во-вторых, я чувствовал, что она, наверное, права. И я как-то вообще терялся рядом с ней, и могущество моего некогда блестящего искристого слова рассыпалось в прах. Но все-таки в слушатели она выбрала меня - и я слушал молча. Еще два года назад - да, два года назад маленькая озорная девчонка (вся шпона во дворе - мои друзья) сказала мне, что с “таким человеком” познакомилась, с “таким человеком”. Что они познакомились мистически, что читают мысли друг друга, что его интересует сущность русской души и что он библию хочет на латыни и на греческом прочесть и что он - поэт. Она курила на лестнице, присев на подоконник, а я стоял на две ступеньки ниже, чтоб быть с ней одного роста. Солнечные лучи освещали лестницу и нас. Тепло было, душно. Ей не хватало словарного запаса, знаний, чтобы рассказать все, она сбивалась, запиналась, постоянно оговаривалась, что она ничего в этом во всем не смыслит, но ей все это очень важно, потому что этим интересуется Сережа. И потом каждый день в течение этих двух лет я слушал их историю. Почти каждый день приносил новый, обязательно драматический поворот событий. Сережа вскрыл себе вены. Я уже знаю, рассказывала она, если он говорит, что идет править свои стихи и запирается в ванной, значит он вскрывает себе вены. Сережа отравился - он в “Склифе”. Сережа встретил свою идеальную любовь, но быть вместе они не могут. Почти каждая ночь - бессонная. Скорая помощь, милиция, все время на грани срыва. Никто кроме меня, говорила она, такого бы не вытерпел, ни одна женщина. Я должна быть рядом с ним, что бы ни случилось. Мне казалось, что нормально, спокойно - они жить не могли. Я чувствовал в глубине души свою неполноценность и в то же время я никогда не мог понять - как можно так жить. И что это необыкновенная жертвенность или слепота и помешательство? Паранойя? Она исхудала за это время почти вдвое против прошлого, стала одеваться строго, в черное платье, и как-то потемнело ее лицо, и движения стали скупо отмерены, и туфли простые черные, никаких кроссовок, никаких джинсов. И по-другому она держала сигарету, и по-другому стояла у окна на лестнице, и вовсе уже игнорировала она своих сверстниц, целые стаи которых крутились вокруг нас с легкомысленным смехом. И цыганские глаза ее, взгляд которых и без того трудно было уловить, совсем подернулись серой пеленой. Через две недели после моего посещения она пришла совсем убитая, вся в жутких синяках и сказала: “Он сошел с ума. Глаза ничего не видят, ничего не понимает, меня избил.” Так было дня три-четыре, а потом он немного пришел в себя и уехал на рыбалку. Она даже радовалась: Сережа развеется немного, я его собрала в дорогу. Он не вернулся с рыбалки: его нашли утонувшего где-то в пригороде. Только я (биолог все-таки) смог зайти в здание сельского морга – просто сарай. Остальные мужчины жались к кустам, некоторых рвало. На земляном полу вповалку лежали трупы с бирками, привязанными к ногам. Сережа лежал совершенно черный, распухший, только зубы были белые и волосы были волосы. Я вытащил его, потом долго уговаривал водителя автобуса везти его. Водитель отказался наотрез – «он у вас протекает, и вонь от него». Я сунул водителю деньги. Он согласился. Через несколько лет я ее встретил в центре города. Мы что-то говорили, говорили, я упомянул Сережу. - Сережа? Какой Сережа? – задумалась она. - А, тот… Да я не помню, у меня теперь другая жизнь.
|