ПРОЕКТ "ПОЛЯНА"


 
Александр О`Шеннон


Антибард 2
Башня на Краснопресненнской

 

Моему изнуренному организму свойственны несколько форм похмелья.
Самая легкая, переносимая на ногах, похожа на состояние обессиленности, возникающей при внезапных скачках давления – ватные ноги, тяжелая голова, рассредоточенный взгляд. Любой звук болезненно отдается в ушах и заставляет трепетать сердце. На душе тягостно, муторно, но не более.Что бы придти в себя и обрести силы, достаточно забраться в теплую ванну с бутылочкой-другой холодного пива и желательно не брать с собой телефон. Если после ванны вас потянуло перекусить – возрадуйтесь, ибо теперь вы в порядке.
Далее следует похмелье посерьезнее, с ломотой в суставах и тянущей болью в ощутимо раздувшейся печени. С трудом отделив себя от постели, не лишне иметь на расстоянии вытянутой руки нечто надежное, массивное, за что можно ухватиться. Тело вибрирует, сотрясаемое набегающими волнами легкого озноба, лоб покрывается холодной испариной, чередующийся с внезапными приступами жара. Где-то в глубинах пищеварительного тракта клокочут отдаленные раскаты формирующейся тошноты. Стоит наклониться, или крепко задуматься, как в голове начинают петь заунывные горны, гимны и хоры. В шуме воды при мучительном умывании, напоминающем самоизнасилование, угадывается тяжелая симфоническая музыка – сначала это немножко пугает, потом начинает раздражать. Не пытайтесь чистить зубы, пожалейте себя. Телефонные звонки вызывают невыносимые страдания, а о еде лучше не вспоминать до наступления сумерек. После доброй стопки водки хоры и симфонии постепенно затихнут, но к телефону лучше подходить только после неспешно выпитой замороженной четвертинки, и тогда все будет хорошо.
Дальше – хуже: перечисленные симптомы, значительно прибавившие в полноте ощущений, усугубляются невыносимым томлением духа и откровенной рвотой, тягучей и зеленой, как сопли. На месте головы – гудящий медный котел, в глазах рябит, искрится, зернится, не только весь мир, но и самая жизнь кажется дерьмом. Выбираться из постели следует не торопясь, плавно, сообразуясь с неровным дыханием, чутко прислушиваясь к покалываниям и пульсам, внезапно возникающим то тут, то там во всем теле, отдавая предпочтения глубоко осмысленным, максимально просчитанным движениям. Влажная и холодная, пропотевшая за ночь простыня, намертво липнет к телу, пальцы, то безвольные и вялые, как черви, то вдруг костенеющие в подобие лапы хищного коршуна отказываются повиноваться, на душе – черно.
Раздающийся на всю Вселенную телефонный звонок способен привести к сердечному приступу.
Орошенная выкатившейся слезой жалость к себе, бедолаге, пропорциональна холодному пониманию того, насколько все вокруг было, есть, да и, без сомнения, будет против тебя.
Вспоминать о вчерашнем нет ни сил, ни желания, но в глубине души всегда присутствует ясное осознание того, что вчера все, благодаря твоей депрессии, было очень плохо – бестолковое махалово с бардом, которого знаешь уже сто лет (с поклонником, зрителем, поэтом, чьим-то мужем и т.п.), оскорбительное, во всех смыслах и во весь голос, обсуждение творчества присутствующих, пьяное приставание к женщинам в общей уборной, да мало ли, что еще... Первое, что ощущаешь, с тягостным старанием и пугливой осторожностью опустившись в горячую ванну – пронизывающий все тело леденящий озноб. К телефону лучше не подходить весь день – задыхающийся от радостного нетерпения голос старого друга поспешит сообщить о тебе вчерашнем такое, от чего на душе станет еще гаже. Вообще, прислушайтесь к совету искушенного человека: с похмелья всегда отключайте телефон, не берите трубку, оставьте мудаков с носом.
Следующее утро после исторически-сценографического блева в «Повороте» было омрачено похмельем самой тяжелой степени. Почти предсмертное состояние усугубляла отупляющая головная боль, ощущение какого-то космического вакуума в животе, куда, как в черную дыру, казалось, со свистом втягивается вся Солнечная система, и вкусом свеженаложенного дерьма во рту, избавиться от которого не представлялось возможным уже никогда.
Черный код.
Я лежал в рытвиной постели, как пригвожденный, различая сквозь чуть приоткрытые веки, как по помещению расползается еще одно хмурое московское утро, без которого я вполне мог бы и обойтись.
« Надеюсь, хоть сегодня я не у Крюгера»,- тоскливо подумал я, уже почувствовав по ширине постели, запахам и доносящемуся густому автомобильному гулу, что я не у него, не на Каширской, у Аллы и не в родительском доме на Преображенке.
А, впрочем, какая разница?
Осторожно, притворяясь спящим, я ощупал постель сначала справа от себя, потом слева. Никого! Ага, значит, я не с женщиной. А как же... э-э-э... Лера? Нет, нет, Вера. Да, точно, Вера! Мы, кажется, расстались... Но как, каким образом? Когда? Неужели я... Но нет – судя по отсутствию щемящего чувства вины, изматывающего душу, Вера не вошла в число Посланных На Хуй. Вот и хорошо, вот и слава богу! Но, наверное, все-таки обиделась на меня. Интересно, за что? Как обычно, ерунда какая-нибудь. Ну и хуй с ней, на меня постоянно за что-нибудь обижаются. Мне надоели обиженные на меня, я их уже видеть не могу. «Обиженных, - сказал мне, помнится, один мудрый собутыльник-уголовник, - в жопу ебут». Даже если при каждой встрече падать перед ними на колени с закипающими слезами раскаяния на глазах и чувствительно биться лбом об пол, они все равно останутся обиженными, даже не важно на кого – на тебя, на другого, на весь мир. Это вроде болезни, неизлечимой и прогрессирующей, неаппетитной хвори, заставляющей всякого при вид777777е такой кислой рожи бежать без оглядки, спрятаться под стол, выпрыгнуть в окно, или как можно быстрее надраться в сиську. Умный, веселый человек никогда не будет обижаться и уж тем более таить обиду, умный, хороший человек просто плюнет и, если приспичит, найдет другие, более веские причины изнурять себя душевными терзаниями, например, погрустит о том, что послал когда-то какого-то мудака с кислой рожей на хуй, да так и не обрел ни времени, ни желания пред ним извиниться.
«А как же, все-таки, Вера?»
Но я решил больше не думать о Вере, господь с ней, с Верой, промучается сомнениями всю ночь, забудется сном под утро, а к вечеру обязательно позвонит со звенящим от обиды на мужчин голосом.
Я открыл глаза (выкатилась одинокая утренняя слеза) и огляделся. Нереально высокие потолки с запыленной почти до черноты лепниной, окно упиралось в потолок и было едва ли не во всю стену, мраморный подоконник, на котором без труда можно было бы расположиться на ночь, и, за тусклыми стеклами окна, обрамленного тяжелыми, с бахромой, выцветшими от старости гардинами, которым намертво въевшаяся пыль добавляла благородного муара, виднелся увязший в студенистом небе далекий шпиль, размытый непогодой.
Я с облегчением понял, что это не Жулебино, Бирюлево, Марьино, или что-то в этом роде, что на этот раз мне повезло и я проснулся в запущенной по-старомосковски квартире шикарного сталинского дома и, значит, где-то в Центре.
Настроение заметно улучшилось – очнуться в таком состоянии даже не в Жулебино, а в сорока минутах езды до дома общественным транспортом, представлялось задачей, если не невыполнимой, то, безусловно, сродни подвигу наших героев-паралимпийцев, чемпионов различных Игр, а одно только упоминание Мытищ, Химок, или Люберец в контексте происходящего способно было спровоцировать у нормального упившегося москвича апокалептический удар.
Двигаться, однако, было еще рано.
Голова ровно гудела, колотье в ливере унялось, но печень словно кто-то щекотал изнутри, а слабость заставляла ощущать тело пыльным мешком, набитым стекловатой. Тошноты, однако, не чувствовалось – видимо, вчера я выблевал все, что можно. О вчерашнем я думал отстраненно, как о каком-то нелепом эпизоде из арт-хаусного шедевра, находке скандального восточноевропейского гения, за который тот под аплодисменты гламурной обдолбанной публики получил свою пальмовую ветвь. Вообще, проблеваться, по-моему, вещь вполне естественная и объяснимая, как, допустим, описаться или обкакаться в людном месте, когда совсем уж припрет. Добрее нужно быть, господа, добрее! Как бы то ни было, никакого особого стыда я не чувствовал, разве, что недоумение по поводу произошедшего.
Внезапно откуда-то из глубин сталинских анфилад послышался глухой голос, произносящий нечто неразборчивое, но поставлено-интонациональное, приятно баритональное. Приплыла задорная, как бьющее через край счастье, музыка. Видимо, где-то по телевизору шла реклама. И, все-таки, интересно,где я? Кто этот душевный человек, приютивший меня? Мужчина это или женщина? Знакомы мы, не очень, или совсем не знакомы?
Дожидаясь момента, когда приходящий в себя организм подаст знак к попытке оставить ложе, я неспешно перебирал кандидатуры тех, кто нашел в себе смелость предоставить мне кров после столь ошеломительного конфуза.
В сущности, это мог быть кто угодно.
Вчера я был не столько ужасен, сколько жалок и моим очередным ангелом вполне могла стать просто женщина из зала, которой я не был представлен, но которая, как и все зрелые поклонницы бардовской песни, была бесконечно добра и настолько же романтична, а мои песни дают все основания полагать, что и сам я не только романтик, пугливо-добр в душе и где-то даже духовный эмигрант, но еще и относительно бесприютен. Во всяком случае, зрелым, не особо нуждающимся в деньгах дамам по каким-то своим, чаще всего выдуманным причинам, нравится так думать о приглянувшимся им мужчинах. Трудно поверить, но существуют немало в общем-то успешных, состоявшихся женщин, которые совсем не прочь попробовать себя в роли Женщины Барда. Мне их, правда, искренне, по-человечески и по- мужски жаль, потому, что я слишком хорошо знаю, что такое барды, но, согласитесь, бывают варианты и куда хуже.
Прикрыв глаза, я пытался вспомнить лица женщин, присутствовавших на перфомансе.
В памяти возникли какие-то цветные пятна, обрывки фраз и песен, доносящиеся из зала, пока я догонялся в баре. Засветившихся на сцене бардесс и обязательных поклонниц, которых можно встретить на любом бардовском событии, я всех давно знаю и поэтому отметаю – многие из них, по-моему, не отказались бы приютить бедного талантливого Андрюшу на ночь, гостеприимству некоторых я уже успел воздать должное, но, увы, ни одной из них не выпало счастья жить в генеральском доме. Обычно это было нечто невнятное, блочное, окруженное усеянными бутылками чахлыми палисадниками и школьными заборами, и в лучшем случае где-нибудь в навевающими тоску Щелково, Новогиреево или Свиблово...
Хотя, нет, постойте,вру!
Как же, как же, помню, побывал я в гостях в сталинском доме у одной особы, с которой мы познакомились и как-то чрезвычайно быстро прониклись друг-другом на какой-то заунывной, во всех отношениях, бардовской пьянке. Она была знакомой одной моей знакомой, я спел что-то очень личное, пронзительное, мы все тогда здорово нахерачились и это послужило достаточным основанием улизнуть под шумок и поехать к ней трахаться. Я теперь уже и не вспомню, где она жила, но это точно был далеко не Центр – дом стоял на широкой магистрали, уходящей в пугающе- урбанистические дали с торчащими в нездоровой дымке трубами.
Велика вероятность того, что этот дом располагался на сиреневой ветке, где-то в районе « Беговой», или « Полежаевской».
Это была сталинская семиэтажка, выстроенная на века в качестве коммунального жилья для работников какого-нибудь местного орденоносного завода и обладающая всей атрибутикой стиля – аркой, внутренним двором-колодцем с зарослями кудрявой сирени, гранитными ступенями и сохранившимся еще с тех времен стонущим, охающим и громыхающим лифтом с решетчатой дверью.
И вдруг я вспомнил, что ее звали Наташа.
Да, точно, Наташа!Так вот, Наташа жила в трехкомнатной расселенной коммуналке, в которой, как и во всех старых коммуналках до того много было всякого рода чуланчиков, подсобок и дверей, возникающих в самых неожиданных местах, что спьяну там вполне можно было заблудиться. В ее квартире, как и у большинства людей, не на шутку увлеченными всякого рода «практиками», в их числе и сексуальными, царил сущий бардак.
Сначала я, признаться, принял ее за активную лесбиянку, пожелавшей наставить рога своей Сафо – настолько откровенно мальчишеской выглядела ее стрижка и неумел был макияж – но немножко ошибся. У нее дома выяснилось, что она вдова ( ее несчастный муж то ли повесился, то ли умер от передоза, этого я уже не помнил) и убежденная мазохистка. Как пояснила Наташа, коротко она стрижется в память о муже, который только на людях был садистом, а в душе всегда оставался тонким ценителем мальчуковой красоты и отроческой непосредственности.
- О! – Только и смог произнести я.
Впрочем, я не особенно удивился – и до Наташи я водил знакомства с продвинутыми дамами, ищущими себе на жопу приключений и почти все они вдовствовали, а те их мужья, которые еще не покончили с собой, крепко на чем-нибудь сидели и чуяло мое сердце – недолго им осталось.
Уговорив бутылку какого-то торжественного арманьяка, который, судя по замысловатой бутылке, стоил целое состояние, мы совсем раззадорились. Наташа игриво выбежала из комнаты и вернулась с целой охапкой вываливающихся на ходу садомазохистских прибамбасов.
И чего там только не было!
Плетки-многохвостки, ошейники, разноцветные кляпы, страпоны, стэки, наручники, двучлены на ремешках и один господь знает, что еще. Я восхищенно присвистнул. Свалив свое богатство на диван, она предложила показать ей, где раки зимуют. Вбить ей ума в задние ворота. Поставить дрянь на место, привести в чувство, выбить всю дурь. Взять на себя труд приструнить зарвавшуюся нахалку, отходить розгами, как провинившуюся дворовую девку, дать ремня, наконец!
Вобщем, никакой пощады.
Предложение заинтриговало меня, показалось забавным. Утвердительным мычанием я выразил желание войти во вкус. С привычной ловкостью она застегнула на себе ошейник, попросила потуже затянуть кожаный красно-черный корсет ( затягивая, я страшно волновался, боясь, что она вдруг захрипит и задохнется, либо переломится пополам), натянула блестящие ботфорты на длинных тонких каблуках и между ее ног призывно закачалась цепочка. Не то, что бы я пришел в восторг, но заметно взбодрился. Потом она занялась макияжем и все эти приготовления к экшену длились так долго, что внимание мое рассеялось и я впал в дрему. Когда я открыл глаза, макияж был завершен и я вздрогнул – менее всего она походила на прекрасного отрока, скорее она выглядела, как видавшая виды вампиресса из ужастиков для подростков.
- Как я выгляжу? – Последовал неизбежный вопрос.
Что было отвечать?
- О-о-о! – Закатил я глаза, как делал всегда в таких случаях.
Она возбужденно повертелась перед высоким зеркалом, на котором красным лаком для ногтей были выведены готические надписи. На ее лице отразилось беспокойство:
- Тебе не кажется, что чего-то не хватает?
Я тоже забеспокоился – по-моему, всего уже было достаточно.
- Чего? – Приподнялся я на локте.
Она покопалась в груде фетишей и извлекла черный венозный член с торчащими из него с обратной стороны радужными, как новогодняя гирлянда, перьями. Встряхнув и полюбовавшись их переливами, она вздохнула:
- Совсем о нем забыла... Не поможешь?
Она протянула мне праздничный член. В замешательстве я принял его. Наташа торжественно наклонилась и какое-то время я так и сидел – держа двумя пальцами в вытянутой руке оперенный фаллос, с идиотской улыбкой глядя на ее голые ягодицы.
- Ну, смелее, сделай это!
Она обернулась и рядом с румяным полным задом появилось ее выбеленное лицо с глазами,обведенными черным так густо, словно она пользовалась тем, что во времена Гарун-аль-Рашида называли сурьмой.
- А как тут?..- Пробормотал я растерянно, но собрался, примерился и со всей возможной осторожностью принялся вставлять фаллос в анус. Это оказалось на удивление непросто. Перья дрожали, поблескивая. Преодолевая вязкое сопротивление с упорством, достойным лучшего применения, я чувствовал себя полным идиотом, как если бы все это происходило на вожделеемой всеми бардами сцене-гитаре на Груше под занавес выступления обожаемых лауреатов.
- Ты ввинчивай, - раздался спереди сдавленный голос, - он так легче входит.
- Ага, ага...
И, правда, ввинчиваемый, он пошел легче.
«Бред какой-то, - думал я, потея, - неужели ЭТО может кого-то доводить до оргазма?»
Но вот наконец фаллос исчез в покоренных недрах и снаружи остались торчать подрагивающие перья.
- Мы сделали это! – Шепотом обрадовался я.
Это садомазохистская прелюдия порядком меня утомила и, хотя я, хочешь- не хочешь, а возбудился, меня как-то не слишком вдохновляло действо, предполагаемое в дальнейшем.
С облегчением оставив Наташу на карачках с ввинченным в анус фаллосом, я закурил, приблизился к столу, налил полный фужер и с достоинством выпил. Честно говоря, уже на другой день я не мог толком вспомнить, что последовало дальше, хорош ли я был в роли Господина, достаточно ли строг и брутален и каким изысканным наказаниям подвергал женщину, науськиваемый ею. Осталось ощущение изнеможенности, какое бывает после панической атаки и виной тому было Наташино суетливое нетерпение, неправдоподобно страстные стоны и какая-то исступленная всеядность. Подразумеваемое очарование вкусного и тягучего, как смакование щербета, овладения трепещущей рабыней было осквернено ее подстегивающими криками, эхом громыхающими в облупленной ванной, советами и указаниями, видимо, дельными и оттого еще более неуместными, и торопливым перечислением услад, на которые она рассчитывала. Помню свои сосредоточенно сведенные брови, мелькающие в зеркале, словно я командовал артиллерийским расчетом на подступах к Москве, страх навернуться в осклизлой от ошметков пены ванне и расшибить себе башку, желание конкретно догнаться и ощущение того, что я каким-то образом подписался на тяжелую, изнурительную работу, а Наташа – мой Бригадир. Она оказалась на редкость требовательна и ненасытна и в конце концов изъездила меня так, что я мечтал только о том, что бы забыться, наконец, тревожным сном. Все смешалось в голове – плетки, кляпы, кандалы...
Благодаря Наташе я понял, что садомазохизм, прежде всего, это не обилие замысловатых фетишей, и даже не страстное желание пользоваться этим самому и пользовать других, а наличие чувства юмора, артистизма и самой, что ни на есть настоящей любви, без которых, впрочем, любые человеческие игрища превращается в клинику, каторгу и абсурд.
Когда все закончилось, мы доползли до постели с довольно-таки несвежим бельем и когда я уже почти спал, она изнеможенно закурила и предалась воспоминаниям. Внезапно хлынули слезы – что за человек был Николай! Душа, золото-человек!.. По ее словам, он всегда был полон задора, остроумен и неиссякаем. Я отстраненно слушал, борясь с зевотой, где надо – поддакивал.
- Да, - промычал я скорбно, не зная, что и сказать, - мир несовершенен.
На мужа- покойника мне было решительно наплевать.
Боюсь, что и Наташу я забыл уже на следующий день, да и кем, в сущности, она мне была? Еще одна растерявшаяся в вокзальной сутолоке пассажирка дальнего следования, потерянная душа, которой я на бегу подсказал, откуда отходит печальный поезд до Находки.
Нет, я не у Наташи. Вот и слава богу!
Нет, это была не ее квартира, добротная, но простенькая, предназначенная для заводских бодрячков-выдвиженцев по партийной линии, перспективных инженеров с изобретательской жилкой и заслуженных стахановцев из токарного цеха. Покои, в которых я себя обнаружил, принадлежали к тем сталинским ампирам с идиллическими эркерами, колоннадами в парадных, размерами и акустикой не уступающих предназначенным для митингов залам в Домах Культуры, и гигантскими псевдоантичными вазами в нишах лестничных пролетов. По сути, возведены были дворцы-пирамиды времен победившего социализма, в которые преславутый вождь всех времен и народов селил советских гениев от науки, депутатов от сохи, неотстрелянных героев-полководцев и народных артистов СССР.
Организм, между тем, настойчиво призывал меня употребить все силы, что бы встать и попытаться найти какую-нибудь воду – во рту шуршало так, словно язык был из пенопласта и воздух, корябающий иссохшее, горло, выходил с легким свистом. И я сделал это, не без труда, конечно, но по достоинству оценив в целом позитивные для организма последствия вчерашнего блева.
Изогнувшись, я сел, переждал внезапное потемнение в глазах и мерцательную пульсацию в висках, рывком свесил ноги на пол, посидел так, что б отдышаться, и, охнув, встал. В голове словно что-то сдвинулось, внутри как будто оборвавшийся лифт рухнул вниз, лоб облепила испарина. Я судорожно уцепился за спинку кровати и так постоял, зажмурясь. Наверно, я был в тот момент, что твой Мересьев на своих ходулях. Меня штормило и, пережидая подкатывающий девятый вал, я подумал – а не описывал ли автор « Повести о настоящем человеке», рассказывая с самыми сокровенными подробностями о муках реабилитации мужественного безногого летчика, самого себя, совершающего титанические попытки выбраться из постели в состоянии тяжелейшего похмелья после мощной пьянки с асами пера в Доме Литераторов? Кстати, жил сталинский лауреат Борис Полевой в какой-то высотке и пил, говорят, соответственно, по-черному.
Обретя, наконец, относительное равновесие, я приблизился к окну и увидел, что день не такой уж депрессивно мрачный – сквозь ветхую, как истлевший ситец, облачность почти пробивалось предзимнее солнце, озаряя унылые небеса потаенным сиянием, робким, как улыбка молодой вдовы олигарха на людях. Ощущение безъисходности льющемуся из окна свету придавало то, что стекла заросли пылью, их не мыли, наверное, с ХХ съезда партии и между рамами сантиметра на три высился многолетний слой мумифицированных мух, комаров и мотыльков.
- Зоологический музей какой-то, - пробормотал я с неудовольствием. – Культурный слой.
За окном все было узнаваемо и я понял, что нахожусь в высотке на Баррикадной – вот еле движется и гудит Садовое, вот утекающая к бульварам Большая Никитская, а там, чуть дальше, Дом Литераторов, где частенько случаются бардовские концерты и функционирует доступный буфет с напитками.
Я вспомнил, как после одного сборного концерта мы с бардами и поклонниками, готовыми угощать нас по старой доброй традиции, гомонящей гурьбой направились туда и еще на ведущей в полуподвальный этаж лестнице услышали громогласный пьяный ор с преобладающими басовито-распевными тембрами, характерными для чтецов-декламаторов из времен моей совковой юности. Спустившись и образовав предвкушающую очередь, мы стали свидетелями забубенной литературной пьянки с участием немолодой дамы, оперенной боа водевильных расцветок, с таким лицом, словно все последние годы она только и делала, что безутешно плакала, и нескольких пожилых седовласых мужчин в поношенных костюмах, частью увенчанных вздыбленными творческими гривами, частью обладателей задорно бликующих лысин, обрамленных венчиками младенческого пуха, искрящегося под светом каскадной люстры. Было очевидно, что все эти люди в прошлом широко и не очень известные советские писатели, бронтозавры и мамонты соцреализма, неприспособившиеся и неспособные стать даже окаменевшими артефактами, пригодными для изучения специалистами в узких областях скучных знаний, не представляющие никакой научной ценности обломки некогда почти божественно почитаемого мегалита с очень аутентичным названием « Союз Писателей СССР».
Все они шумели, не слушая друг-друга и не обращая внимания на задушевно плачущую о чем-то своем женщину. Судя по всему, темой серьезного разговора был некий Женька, чьими современниками они являлись и чей новый роман они не то, что не читали, но и в руки-то брать брезговали. Женьку костерили и материли во все дыры, грозили ему карами небесными, сулили тюрьму и разорение, забвение при жизни и разочарование во всем. Даже самому нелюбопытному человеку в этом буфете было понятно, что гнев давних собутыльников был вызван тем, что этот Женька, когда-то один из них, подписал с модным издательством контракт на несколько романов, а им сотрудничать с олигархическими издательствами, выпускающими, помимо всего прочего, нацистскую порнографию и гороскопы эстрадных звезд, не позволяла совесть и честь заслуженных ветеранов писательского цеха.
«А интересно было бы полистать сборник нацистской порнографии, - помнится, еще подумалось мне, - вот, наверное, забористая книжуля.»
Бардовская очередь с интересом и видимым удовольствием наблюдала за горластыми стариками. Особенно непримирим был сидевший во главе стола худой, как жердь, ветеран со съехавшей чуть ли не на затылок кудлатой прической и пушистыми, как у Марка Твена, усами.
Он горячился больше всех, говорил то рокочуще, то надсадно, рубя воздух ладонью, как бы вколачивая в головы визави гвозди своего гнева и до того увлекался, что, не прерывая речи, начинал угрожающе медленно подниматься, однако, не успев выпрямиться, подавался назад, семенил, пытаясь удержаться и вместе со стулом с грохотом обрушивался на пол. Его собеседники вскакивали, с причитаниями поднимали изумленно сидящего на полу товарища и, укоряя, водружали вместе со стулом на место. Некоторое время он безмолвствовал, приходя в себя, потом вновь ловил нить беседы, лицо его багровело от ненависти к несправедливости, крупные вены на шее и лбу вздувались, он бил кулаком по столу, отчего все привычно вздрагивали, перекрывал хор осуждающих своим непререкаемым басом и начинал подниматься, не обращая внимания на умоляющие стоны собутыльников. Потом он падал и все начиналось сначала. Весь буфет смеялся, не в силах сдерживаться.
К ночи этого дня добравшись домой, я вспомнил шумных старичков, опрокидывающегося Марка Твена и мне стало жалко их едва ли не до слез – какая там, к черту нацистская порнография, какие, блять, честь и совесть! И озвученный Женька вовсе не малодушный коллабрационист, предавший выстраданные идеалы, а просто сообразительный человек, в числе первых припустивший по темным аллеям постсоветской литературы с оливковой ветвью победителя в руке. Дело обычное – компания пьяных писателей в ЦДЛ была лишь ничтожной частью того огромного числа квалифицированной прислуги, которой система дозволила называться творческой интелегенцией и подловила на грандиозную обманку, известную, как Незыблемость Советского Строя. Несмотря на то, что совсем уж фанатичных передовиков соцреализма среди них было не так уж и много, все они, за малым исключением, были убеждены, что утешительная мудрость « И это пройдет» имеет отношение к чему угодно, только не к советской власти. Однако, незыблемость всякого тоталитарного строя означает, прежде всего, незыблемость идеологии, главным образом – эпистолярного стиля, то есть строгое соблюдение разрешенных по ГОСТу литературных канонов и следование единым, великодушно проверенным Партией на вражьи мины и подводные камни сюжетным курсом. Словообразование и фразеология тоже находились под неусыпным кремлевским оком. Так называемое Живое Слово, безусловно, поощрялось, но прикармливать и разводить его отечески рекомендовалось на огороженных участках, в заповедных местах, куда допускались только избранные, обласканные властью любители свежей дичи. В идеальной советской литературе настойчиво рекомендовалось буквально все, от пролога до эпилога, даже длина предложений, количество знаков препинания и продолжительность монологов должны были соответствовать неким усредненным стандартам, доступным пониманию гипотетического Труженика. Характеристики героев, как положительных, так и отрицательных, в обязательном порядке содержали определения ясные и четкие, не допускающие никаких вольностей в толковании и физиогномистических излишеств - это могло сбить неискушенного читателя с толку относительно мыслей, намерений, образа жизни и, как следствие, финального будущего персонажей. Отчасти этот рекомендательный ценз был во благо, ибо таким образом уже в самом начале произведения всякий великовозрастный двоечник из школы рабочей молодежи мог более-менее твердо определиться, за кого ему болеть, а кого положено гневно презирать, кто в конце заслуженно сядет в тюрьму, а кто получит вожделенные погоны старшего лейтенанта и будет счастливо встречаться с дочерью профессора астрономии. Книги отечественных авторов-детективщиков, делающих попытки сочинять закрученные сюжеты с претензией на Конан Дойля и Агату Кристи, а не только о шокирующем разоблачении погрязшего в разнузданной страсти к красивой жизни – сигареты «Marlboro», зажигалки «Ronson», джинсы «Levis»! - директора универсама, не то, что бы запрещались, но строго ограничивались в тиражах, ибо от глубоких сюжетов у упомянутых тружеников и двоечников закипали мозги.
В сущности, писать о жизни, буднях, любви и смерти советского человека было непередаваемо легко и просто, главным для писателя являлся не хоть какой-то талант и даже не гражданская позиция, а непревзойденный заменитель всего на свете – чувство стиля. Довольно было сосредоточенно прочесть десять самых издаваемых произведений, вышедших из-под пера литературных брахманов, отметить наиболее расхожие места, выражения, ключевые фразы, уловить тон и ритм повествования, почувствовать интонацию, и стилист-похуист, обладающий достаточным запасам юмора для того, что бы не воспринимать все это всерьез, был способен создать достойный образчик скупого на слова, сдержанного на эмоции описания каждодневного подвига советского человека.
О сюжете не стоило беспокоиться совершенно, сюжетов вокруг всегда было, как грязи и все они соответствовали одной главной теме, которую следовало бы увековечить на золотых скрижалях в холле ЦДЛ: « Простая история о простом человеке».Часто этот живущий на страницах человек был прост до такой степени, что невольно возникал вопрос: « А с головой-то у него все в порядке?» В таком человеке, клонируемом на творческих кухнях, все должно было быть просто – и душа, и одежда, и мысли. Это и были сияющие доспехи Героя Тогдашнего Времени.
Герой мог быть слегка туповат ( верил всем без исключения, ходил по выходным на лыжах,
ценил крепкое рукопожатие), отчасти чудаковат ( собирал спичечные коробки, грезил о космосе, изобретал вечный двигатель), но безусловно честен, добр внутри, незаметен, по-хорошему наивен, ненасытен в труде и думал, о чем угодно, кроме того, о чем следовало бы подумать в первую очередь, о деньгах, например, или об обустройстве своего более, чем скромного, жилища. От брезжущего нимба святости его спасал только воинственный атеизм, но от чина Романтика в самом бестолковом, русскоязычном понимании этого слова его не могло избавить уже ничего. Собственно, этот герой-романтик с генетикой непоколебимого патриота и менталитетом юродивого, рожденный советской литературой от бессовестных стилистов и перенесенный на экраны, на сцены, в песни, оперы и балеты, стал духовным отцом бардов 60-70-х. Будь я бескорыстным исследователем и Бояном бардовского движения, я бы, пожалуй, написал о том времени так:
« Волна, нет, цунами авторского исполнительства накрыла исстрадавшуюся, притаившуюся под сталинскими бесплодными суховеями страну и каждая капля, оросившая ее, была родниковой».
( Аpplause).
Что касается персонажей, то даже пьющие, запутавшиеся, прогуливающие свои неинтересные работы, лекции и ремесленные училища мужчины, оставляющие впечатление потенциальных пособников, и напомаженные женщины, предпочитающие манящие огни ресторанов с их поверхностным весельем цехам прядильной фабрики и кружкам рукоделия, должны были быть просты и где-то глубоко внутри себя прятать неразбуженную чуткую красоту. Иностранные же шпионы, матерые уголовники и спекулянты ( спекулянты все, как на подбор, выглядели томными набриолиненными красавцами с шейными платками и американскими сигаретами в углах кривящихся ртов) были надменны и как-то не по-нашему глумливо хитры. Пока шпионы, дожидаясь условного сигнала из ЦРУ, таились в тени, а уголовники пили самогон стаканами и сплевывали на пол сквозь золотые фиксы, спекулянты бездельничали в модных кафе, цедили кофэ и жевали жувачку. И все, как говорится, были при деле. Таким образом, все негодяи одним только таким своим поведением в самом начале напряженного повествования выдавали себя с головой, а простой читатель ( других у эдакого чтива просто не было) искренне переживал, что милиционеры и народные дружинники ходят рядом и не замечают притаившегося врага, однако твердо верил, что все они в конце концов обязательно будут разоблачены. Хороший стилист всегда чувствует, на какой странице притаившемуся негодяю настало время совершить роковую ошибочку, за которой последует интереснейшее расследование, проведенное местным участковым, и в результате последует неминуемое, но справедливое наказание, и, что бы успокоить взволнованного читателя, негодяй эту ошибку совершал.
Забавно то, что даже самый изощренный стилист, распираемый черным юмором и снедаемый сарказмом, был неспособен довести простую историю о простом человеке до абсурда, так как советская литература, как жанр, в ее каноническом, глубинно-мифологическом, закольцованном виде сама по себе была воплощенным абсурдом, в самый миг своего рождения став непревзойденной пародией на саму себя. И, если права истина, утверждающая, что каждый писатель всю жизнь пишет один большой роман, то все писатели Советского Союза, а потом и всего социалистического лагеря, сочиняли одно бесконечное Житие одних и тех же святых и злодеев,но под разными, даже румынскими, именами.
Кстати, доказательством того, что бардовская песня суть от плоти советской литературы, может послужить такой немудреный опыт – попробуйте написать пародию на классическое бардовское творение, выбрав любую тему по вкусу, что-нибудь про лес, горы, гражданскую войну, робкую любовь, студенческие годы, словом, все то, о чем писать здраво еще надо решиться. И, что бы сохранить чистоту эксперимента, представьте, что вы стилист-конформист и постарайтесь использовать слова и выражения наиболее типические для сочинений такого рода, чем проще и наивнее, тем лучше, без этого жалкого интернетовского новояза. Наиболее подходящая интонация – состояние тихой радости, совсем неважно от чего, главное, что б было от души. Вообще, каждый уважаемый бард должен быть скромен, внутренне несобран и робок, одет, как чмо и оттого слегка косноязычен. Страсть, рык, экспрессия с точки зрения бардов, дозволены были лишь Высоцкому, но Владимир Семенович это, вообще, бля, о – о – о!.. Так вот, когда вы наковыряете и исполните ЭТО собравшимся у костра, их мнения разделяться приблизительно так: треть слушателей скажет, что это очень хорошо и ново, другая треть отнесется к вашему творчеству построже, выскажется в том смысле, что, дескать, вобщем-то совсем не плохо, чувствуется личное отношение, но надо, конечно, еще поработать, а остальным просто понравится, как нравится все под гитару, но они, ее уже где-то слышали, кажется, у Митяева. Никому и в голову не придет, что вы, гнусно хихикая, написали пародию и на Груше вы станете своим. Однако, больше всего вас удивит не то, насколько легко и просто можно сочинить бардовскую песню, а то, что и те, кто их пишет, и те, кто внимает, воспринимают все это настолько всерьез.
И не забудьте, что какая-нибудь Женщина Барда обязательно всплакнет и влюбится в вас, если вы не женщина, конечно.
Хотя...
Опершись о теплый мраморный подоконник, я задумчиво оглядывал окрестности, то и дело упираясь взглядом в жерло Большой Никитской, что возвращало меня к мыслям о ЦДЛ и писателях.
Не будучи депутатом Госдумы, трудно вообразить, на какие жертвы, душевные терзания и пакости готовы были идти неплохие, вобщем-то, люди, для того, что бы обрести вожделенный членский билет Союза Писателей СССР. Это была Сталиным еще благословенная синекура, материализованная жизнь при коммунизме, советский Эдем, увешенный дивными плодами, которыми можно было лакомиться на людях, не опасаясь быть схваченными за руку бдительными гражданами и притаившимися в кустах милиционерами. Власть баловала допущенных к кормушке, как малых детей, заботливо оберегая их от пагубного влияния Запада и разочарований скудного социалистического существования, удостаивая таким благосклонным вниманием и осыпая благами столь щедро, что подобным отношением могли похвастать разве, что только небожители- космонавты. Это был один из великих парадоксов Советского Союза – представители едва ли не самой свободной и неорганизованной профессии на свете, выставлявшие напоказ свое безудержное пьянство, преступную пятую графу и скандальные связи с актерками, на 90% являющие собой взаимозаменяемые детали локомотива с вечным двигателем, каковым представлялась тогда советская культура, не производящие решительно ничего пригодного для народного хозяйства, жили, как у Христа за пазухой.
Но советские писатели были ой как не просты и, слагая неоправданно мужественные истории про сюжетных рыбаков и летчиков, тайком готовили синопсисы будущих оправданий. Это ведь именно ими, властителями дум, были сформулированы такие, казалось бы, безупречные отмазки для потомков и грядущих буржуев, как « духовная эмиграция» и « писать в стол». Но, как показало безжалостное время, этот хилый закос под бойцов невидимого Сопротивления был всего лишь жалкой попыткой самореабилитации, на которую никто не повелся. Весь тот эпистолярный эксклюзив, которым они, едва грянула Перестройка, потрясали в воздухе, достав из пыльных ящиков, оказался неинтересен решительно никому – ни преславутому Западу, на который втайне уповал каждый писатель, ни народившимся буржуям, которым вся эта подпольная дребедень не сулила никаких барышей, ни народу, который с утробным рычанием изголадавшегося индивидуума набросился на обсосанные до глянца кости Сартра, Камю, Кастанеды и прочих нечеловечески умных и сложных творцов.
Среди тех, кого неискушенный постсоветский читатель, который справился, наконец, с пароноидальными многотомьями Юлиана Семенова и Пикуля и интеллектуальной монополией для старшеклассников бр. Стругацких, открывал, едва дыша от счастливого предвкушения Прикосновения К Чуду, а потом закрыл в недоумении и отчасти с облегчением, был и сам В. В. Набоков – блезированный русский барин- англофон оказался, главным образом, по менторски назидателен и многословен и на большее, чем на автора совсем недурной « Лолиты» и эксцентричного ловца бабочек как-то не тянул.
Члены Союза Писателей стали никому не нужны и забыты уже на другой день после развала СССР. К ним перестали относиться всерьез, в знакомствах с ними исчез смысл, их вздорные выходки потеряли свое очарование, их чурались. Они еще пытались что-то говорить, возмущать умы, открывать завесы тайн, но их уже не желали видеть даже на самых отстойных ток-шоу НТВ, где бывают рады, кажется, всем. Потом эти веселые, бесшабашные годы огорченные писатели, скорые вешать ярлыки, окрестили « безвременьем». Даже писатели с доказанными еврейскими корнями, которым американский госдеп худо-бедно подкидывал деньжат только за то, что они есть, почувствовали себя обделенными – еврейская демократическая хуйня ничем не отличалась от всей прочей многонациональной демократической хуйни бывш. Страны советов. Оголодавший читатель неожиданно быстро насытился ужасами ГУЛАГа, загадками и разгадками тайн сталинской психики, золотом партии, издевательствами над Церковью ( дорогу к Храму быстрее всех протоптали увешенные пудовыми крестами братки), и весьма холодно отнесся к предложению разделить боль депортированных народов и традиционно скорбящих поляков, словно чувствуя, что с этими депортированными народами и поляками все о – о – ох, как непросто.
Интерес к результатам раскопок быстро иссяк, главным образом потому, что драгоценные пласты, поднятые из разрабатываемой жилы русской истории, как-то уж слишком отчетливо пованивали грязным бельем, да и сами черные копатели, углубившиеся в недра по самое «не могу», были с ног до головы перемазаны дерьмом. Самые находчивые стилисты быстро почуяли, куда дуют ветры перемен, обратились в литературных негров и подались в неиссякаемые проекты, вроде « Фридриха Незнанского», а другие открыли сорокалетним подросткам, живущим с мамами, неизведанные миры русского фэнтези. Самые обиженные евреи и несколько курьезных представителей самобытных народов поспешили эмигрировать в реале, но, при всем уважении, этот сердитый исход нельзя было назвать утечкой мозгов. Запад был немало озадачен, увидев на своих берегах вместо обещанных « узников совести» ( еще один маркетинговый бренд, сочиненный членами Союза Писателей) целую толпу причитающих лохов, которые только в инфернальном СССР могли обрести государственный статус писателей. Разочарование, однако, было взаимным – когда скитальцы поняли, что внимать им, показывать по телевизору и знакомить с сенаторами, как Бродского, их никто не собирается, о публикациях пока речь не идет, а на отмусоленные мишпухой гроши шиковать, как в Soviet Union никак не получается, многие из них плюнули на выстоянные, как хорошие меды, американские свободы и потекли назад. Некоторые здесь нашли свой путь и пишут какую-то лабуду про неуловимых российских шпионов, но путаются в количестве приобретенных гражданств – то ли два, то ли три, зато в случае Третьей Мировой всегда можно будет обоснованно сдасться в плен.
Меня всегда удивляла эта особенность российских изгнаний со времен царей до Перестройки – если повсюду в мире, включая Полинезию, изгнание считалось клеймом несмываемого позора, ударом по репутации родных и потомков, наказанием пострашней казни, а сам несчастный становился живым трупом, с которым даже попрощаться по-человечески решались немногие, то в России изгнание приветствовалось прежде всего самими изгоняемыми. Обреченные на кару признавались мучениками и завидными женихами. Изгнание считалось высшим благом, изгнанников чествовали на интелегентских кухнях, поздравляли родные, друзья и коллеги, а завидовали все. Это был отличный выбор между публичным покаянием и эшафотом, с редко выпадающим шансом начать все сначала и прилагающимся в качестве бонуса one way ticketом в кпиталистически рай. Сборы были дотошны и окрашены в радужные тона больших надежд. Их выгоняли в назидание, но они не видели причин предпочесть опостылевшие пенаты всему этому миру и в период смачного прощания с родиной ( все они надеялись, что навсегда), их беспокоило только одно – что бы власти, не дай бог, не отменили наказание перед самым выдворением, от такого конфуза трудно было оправиться.
Не было, наверно, в Советском Союзе такого интеллектуала, которого не огорчило бы падение Железного занавеса.
« Набравшиеся старики, участники булгаковской сцены в Доме Литераторов, были представителями племени советских ископаемых, которые так и не стали хрестоматийными мамонтами, не вымерли и не нашли свою экологическую нишу, кроме этого намоленного подвала, стены которого пропитаны вибрациями их счастливых дней», - не пожалел и дострелил их я.
Аpplause.
Однако, надо было двигаться дальше.
В углу подоконника, за гардиной, я заметил чуть ли не до потолка высившуюся стопку романов Дарьи Донцовой с пестрыми, незапоминающимися названиями. Писательница утверждает, как и до нее утверждали не менее знаменитые писатели – Дюма, например, Жюль Верн, Сидни Шелдон и сама Джоанна Стил – что литературные негры на нее не работают, но мне это кажется маловероятным. Раскрученная детективщица лукавит, на самом деле стайка ее обожаемых мопсов есть не кто иные, как принявшие доступный женскому пониманию вид высокорослые, зеленого цвета, инопланетяне, с которыми она познакомилась в астрале, когда была в коме и теперь они за нее все делают. Представьте себе: один славный толстячок бодро стучит коготками по клавишам, другой, у которого инопланетный разум больше, чем у прочих, сочиняет гениальные сюжеты, развалясь в креслах, третий, самый усидчивый, правит корректуру с изжеванной сигарой в зубах, а остальные, сколько бы их там не было, бойко бегают по квартире на задних лапках, разнося кофе и закуски. При этом ребята периодически меняются местами, что бы не сойти с ума. А спроси у них: « Ну, и на хрена вы так паритесь?», знаете, что они вам ответят? Ни – че – го. Просто посмотрят своими нечеловечески добрыми глазенками, влажными от умиления и побегут себе дальше, забавно подпрыгивая. А знаете, почему? Потому, что, друзья, существует такая парадигма, о которой упоминали еще древние схоласты, как Вселенская Любовь, и они ей покорны.
Я сам еще и не такое видел, когда путешествовал по астралу.
Решившись,я покинул гостеприимный эркер, по пути оценив габариты стоящего у двери колоссальных размеров резного шкафа с заметными кое-где детскими царапками. В таких фамильных достопримечательностях склонные к рефлексии и сумасшествию англо-саксы из порядочных семей всю жизнь хранят иссохшие мумии изнасиловавших их в детстве матерей.
Выйдя из эркера, я на некоторое время остолбенел – передо мной открылась самая настоящая зала с прилепившимися в углах колоннами, панорамными окнами во всю ширь, фундаментальной имперской мебелью дубовых оттенков под стать шкапу, хрустальной люстрой в полпотолка из тех, о которых всегда думаешь, что, не дай бог, упадет тебе такая на голову, и в центре, как в позитивных фильмах Александрова с Орловой, почти неизбежный в данном контексте черный рояль, уставленный напоминающими силуэты Манхэттена стопками книг. Зала живо навевала мысли о барских усадьбах XIX века, а рояль вписывался сюда так органично, словно был задуман стоять здесь еще на самой ранней стадии проектирования здания. А, может, так оно и было? Загадочные были времена...
Глядя на рояль я подумал почему-то, что на нем никто никогда не играл.
Из залы вели две двери, направо и налево, звуки телевизора раздавались слева и я направился туда. Войдя в дверь, я, скрипя паркетами, миновал длинный темный коридор и едва не разбил нос об торчащий угол какой-то мебели. Впереди брезжило и, переступив по трем мраморным ступеням, я попал в узкую и такую длинную комнату, что конец ее терялся в тусклой туманной дымке льющегося из окна света, ослепившего меня после готического мрака коридора.
- Жив, Степанов? – Услышал я бесхитростно-радушный голос и не слишком ему удивился.
Антон Селиванов, по маме Фишман, он же Том, лежал на узкой деревянной кровати, расслабленно свесив ноги в огромных кожаных тапках ( « Отцовы, наверное», - подумал я.) на пол. Рядом с ним стояла низенькая табуретка с пачкой « Золотой явы», переполненной хрустальной пепельницей и наполовину высосанным баллоном « Жигулевского». Селиванов с беспечальным лицом смотрел телевизор, стоящий на полочке у двери.
- Привет, - осторожно произнес я, не зная, в каких тонах пойдет общение, являюсь ли я в его глазах воплощением зла, или жертвой обстоятельств. – Спасибо, что приютил. Я вчера, конечно...
- Говна пирога, - слабо отмахнулся он рукой. – От этого лешиного термоядерного пойла, мать его ёпь, у кого угодно крышу снесет. Я сам в такие бездны провалился, что мама не горюй. А ты вчера не по-детски зажег. Мы с Куликом прямо перлись от всего этого. Драматический такой выход на сцену, Станиславский бы поверил. А бабы визжали!.. Хочешь пивка, полечиться? Там вот, в буфете, стаканы стоят, а то мне лень подниматься.
Старинный вычурный буфет служил хранилищем не только разного калибра стаканов, фужеров, рюмок и пустых сигаретных пачек, среди которых виднелись несколько древних кособоких спичечных коробков, но и, видимо, дорогих сердцу Селиванова вещей – поломанных машинок « Matchbox» и гонгконговских индейцев с ковбойцами, при виде которых у нас, мальчишек семидесятых, обмирало сердце от восторга. Валялись там похожие на фаллоиммитаторы металлические футляры от кубинских сигар, зачитанные журналы с голыми бабами, кокосовые орехи и венчала этот ностальгический хаос гора засахаренных радиодеталей. Справа от буфета стояло бюро, напоминающее о присутственных местах пушкинской поры с позеленевшими канделябрами по бокам, приспособленное под место для компьютера. Над бюро красовался прикрепленный канцелярскими кнопками огромный, метр на метр, черно-белый плакат с актрисой Татьяной Дорониной времен ее « Трех тополей на Плющихе». Она была так неожиданна и хороша, что у меня даже что-то зашевелилась в паху.
- Бери любые, - напутствовал Селиванов, - хочешь, фужеры возьми. Они из гатчинского дворца, кажется. Из них, по легенде, сам Сталин пил, « Киндзмалаури», кажется, когда с отцом здесь тёр насчет того,что бы пшеницу на Колыме выращивать. Отец, мать рассказывала, так и охуел от всего этого. Бо – о – ольшой затейник был товарищ Сталин.
- Да, - отвечал я, - дебильное было время.
И подхватил фужеры.
- А потом Никита Сергеич к отцу подъезжал, крестьянин хренов...
Я присел рядом с Селивановым и разлил пиво по историческим фужерам. « Жигулевское», как всегда, было отстойным, с яркими нотками все тех же семидесятых, с непроветриваемым запахом и привкусом загаженных пивных, где грызли невероятно вкусные, словно окаменевшие сушки, обсыпанные крупной солью и поджигали пузыри вобл – изощренное лакомство, доступное пониманию только простого русского человека. Пиво, однако, было прохладное и свежее, и это оттеняло все.
- А, вроде, Никита Сергеевич на кукурузу крепко подсел? – Продолжил я разговор.
От первого жадного глотка у меня перехватило дух и крепко заломило во лбу.
- Ага, - журчал Селиванов, которому эта тема, видимо, доставляла удовольствие, - это его америкосы подсадили. Он из-за этой кукурузы из Штатов прямо сам не свой вернулся, всю страну этой своей кукурузой заебал. Отцу вроде как партийный наказ дал, что бы он початки в метр длиной селекционировал.
- Советская гигантомания, - откликнулся я, чувствуя, что все очень хорошо, но чего-то не хватает. Я начал беспокойно шарить глазами по комнате, взгляд мой упал на пачку сигарет и я понял, что смертельно хочу курить.
- Я твоих покурю, а то у меня, похоже, не осталось. И сумку свою я, кажется, окончательно просрал...
В голосе моем, наверно. слышалась такая горечь, что Селиванов поспешил меня успокоить:
- Все нормально, Андрюш, сумка твоя в коридоре валяется. Насчет сигарет не знаю, а дисков там точно нет – ты, наверное, не помнишь, у тебя их все скопом какой-то мужик из Мухосранска купил, пацанов там, типа, порадовать. А деньги я тебе в боковой карман сумки сложил, а то тебя вчера так шарашило. Да ты кури, у меня еще целый блок где-то валяется.
Теплая волна счастья прокатилась по телу.
Ну, надо же, все цело!
При деньгах, да еще и с сумкой! Редкая удача. Я был неописуемо благодарен Селиванову-Фишману. Он, между тем, продолжал, радуя меня все больше:
- Ты, Андрей, если дел никаких нет, оставайся. Посидим, попиздим, у меня еще чего покрепче найдется.
- Спасибо, Том, прямо бальзам льешь на мои раны. А как же твоя мама? Как ее, прости, забыл... Циля Яковлевна, кажется? Строгая женщина.
- Роза Абрамовна. – Вздохнул Селиванов. – Хотя это практически одно и то же. Я сам постоянно в этой материнской родне путаюсь, все время забываю, как кого зовут. Нажрусь и все у меня получаются Яковы, бля, Соломоновичи, или наоборот. Так они уже даже не обижаются. Привыкли, наверное... А Роза Абрамовна поехала в Питер к, типа, Циле Яковлевне на обрезание чьего-то там внука. Еле выпроводил, чуть не рехнулся, пока она думала – ехать, не ехать... Все мозги мне вынесла. Теперь, слава богу, хоть отдохну от нее три дня.
Приподнятое настроение Селиванова вместе с пивом передалось и мне. Глоток за глотком.
На самом деле, это, действительно, было охуительно – сидеть в Центре, в высотке, в двух шагах от метро с добродушнейшим похуистом Селивановым, у которого всё в доме есть, чем в игрушечного размера квартирушке в блочной пятиэтажке, где-нибудь в псевдомосковских ебенях, и, выковыривая из консервной банки давешние окурки, обследуя карманы в поисках последних монет на проезд, слушать похмельный бред запаренного жизнью барда со съехавшим на пол лицом православного изувера.
Селиванову хорошо и мне хорошо.
После первого, в охотку, выпитого фужера пива, похмельная симптоматика потеряла в остроте, остались только легкие локальные покалывания, внезапные пульсики, торопливо пробегающая дрожь и спазматические сокращения в самых неожиданных местах.
Мы сидели, неспешно курили, прикладывались к пиву, перебрасываясь ничего не значащими и оттого приятными фразами. В телевизоре кого-то хоронили под тяжелую симфоническую музыку и люди с искаженными лицами текли ко гробу. Судя по виду Селиванова, спрашивать у него, кого хоронят, было бессмысленно. Пиво, между тем, закончилось.
- Давай до кухни прогуляемся, - обреченно вздохнув, произнес Селиванов, - поищем еще что-нибудь выпить.
- Давай я схожу, - счел своим долгом предложить я.
- Не – е – е, - убежденно протянул Селиванов, нехотя складывая свое длинное тощее тело, что бы встать, - ты точно не найдешь, а объяснять долго, да и лень. Тут заблудиться можно. Легко. Я сам иной раз, когда на рогах приползаю, могу полночи бродить, искать, где упасть. Как-то прямо в ванной уснул – ходил, помню, бродил, ничего не соображаю, ну его, думаю, на хуй... Мать утром в ванну вошла, не узнала меня спросонья, такой крик подняла. Я и сам от страха чуть не обоссался.
« Представляю, - подумалось мне, - какая здесь ванна.»
С тихими причитаниями он поднялся и мы пошли на кухню.
- Не разбей тут лоб об шкаф, - предупредил Селиванов, когда мы двигались по темному коридору. – Надоели уже эти гробы, а девать их некуда. Отдавать – жалко, выкидывать – чистое безумие, вся эта рухлядь немерянных денег стоит.
Когда мы вышли на свет божий свет в залу, Селиванов небрежно кивнул на стоящую вдоль стен мебель:
- Видишь? Что ни гроб, то антиквариат и раритет. Нет, серьезно. Тут есть, которые на заказ делали, в единственном экземпляре. Не отец, конечно, заказывал, ему-то это все по барабану было, а в каком-то там куртуазном веке еще, князья, принцы, августейшие особы, короче. Из царских дворцов кое-какие мебеля есть. Правда, я сам видел, там с обратной стороны таблички такие привинчены, типа « спецхран НКВД, шкаф ливанского кедра, изъят такого-то числа, такого-то года из Павловского дворца, или из особняка великого князя с невыговариваемой фамилией, выполнен мастером, допустим, Гамбсом, в тысяча восемьсот бородатом году». Эксклюзив, ёпь!
- Представляю, сколько это стоит.
Я был искренне восхищен.
- Ага. – Селиванов направился к противоположной двери.
Проходя мимо рояля, я спросил:
- А на этом рояле кто-нибудь играл?
- При мне - никто. – Охотно откликнулся он. – Отец вообще терпеть не мог шума, музыку в принципе не воспринимал. Однажды, помню – я еще маленький был – он радио с проводами вырвал из стены и об пол расхуячил вдребезги, когда мать частушки какие-то слушала по радио « Маяк». Они ему, типа, работать мешали. С тех пор у нас радио не было.
Он на ходу игриво пробежал пальцами по крышке рояля:
- Когда этот рояль из спецхрана подогнали, отца аж передернуло. Он сначала его подарить кому-то хотел, но умные люди ему намекнули, что это, дескать, проявление благосклонности Хозяина, знак, так сказать, высокого доверия, доложат, а Он, чего доброго, обидится, заподозрит в двоемыслии. Вобщем, отец его оставил, где поставили, только на ключ запер и говорил всем, что струны перетягивать надо, то, да се... Так до самой смерти и не открывал.
- А ты сам не пробовал на нем бренчать?
- А зачем? Да я и не умею. И ключ, кстати, мать до сих пор найти не может. Я думаю, отец его выбросил на хрен, что бы гости не лупили по клавишам почем зря. Вспыльчивый мужик был, конкретный такой, по первости матери мог запросто съездить по фэйсу. Мне об этом один из Яковов Соломоновичей на ушко рассказывал в гостях, когда нажрался до чертиков.
Селиванов открыл дверь и мы попали в прихожую. Это было полукруглое помещение, размерами едва ли уступающее квартире Аллы. В углу, словно наметенная, высилась горка обуви, около входной двери стояла громоздкая обувница, тоже, видимо, доставленная из таинственных недр спецхрана НКВД, и рядом с ней, на полу, валялась моя сумка. С утробным урчанием я кинулся к ней.
- Пойду на кухню, - проявил деликатность Селиванов, выходя в одну из дверей, - в холодильнике пиво есть, да и покрепче кое-где должно быть...
В боковом кармане сумки я обнаружил деньги и счастливая истома разлилась по моему телу. Сразу же захотелось что-нибудь покрепче и побольше. А тут и новая находка порадовала меня не меньше – в другом кармане обнаружились две пачки « Золотой явы», и нераспечатанная пачка « Кэмэла», неизвестно откуда взявшаяся, но было это весьма кстати. Я решил не упоминать об этом, в конце концов, от Селиванова не убудет, если я буду угощаться его куревом. Аккуратно поставив драгоценную сумку на не менее драгоценную обувницу, я направился было вслед за хозяином, когда услышал его голос:
- Андрюх, ты найди себе там какие-нибудь тапки, а то здесь все полы засраны.
В этом был свой резон. Разворошив слежавшуюся кучу, я так и не смог выбрать ничего более подходящего, нежели дамские домашние туфли без каблуков с изрядно потускневшей, но, видимо, золотой вышивкой и загнутыми, как у Старика Хоттабыча, носками. Степень их разношенности почти соответствовала моему размеру.
Я плюнул, вбил ноги в туфли и пошел в них за хозяином.
Кухня оказалась не такой большой, как можно было предположить. Она была гораздо меньше прихожей, приблизительно такой, как комната Аллы и достаточно запущенной. Видно было, что этим необходимым помещением хозяева предпочитают пользоваться как можно реже и без должного уважения – плитка на полу была вся в паутине трещин, со сколами по краям и до того истертая, словно ее в таком виде по секретному приказу Вождя тайные агенты Спецхрана НКВД извлекли из мостовых Помпеи или Геркуланиума и, не слушая робких возражений хозяев, уложили на кухнях наиболее обласканных светил. Кухонные шкафы еще сохраняли свой саксен-вюртембергский уютный шарм и достоинство, но историческая ценность их поблекла под лоснящимся слоем жира и грязи, а глухо рокочущий холодильник в углу был ничем не актуальнее аллиного бронтозавра из семидесятых. Под пожелтевшей, частью облупленной и испещренной пятнами въевшейся ржавчины раковиной стояло переполненное мусорное ведро и будь сейчас душное московское лето, оно бы немилосердно воняло и служило пристанищем целым эскадрилиям мух. Диссонирующе новым и свежим на этой кухне выглядел только электрический чайник, безусловно, самая необходимая и наиболее часто употребляемая здесь вещь – Селиванов и его мама совсем не походили на хлебосольных хозяев, готовых увлеченно стряпать замысловатые блюда на радость дорогих гостей. Этим, видимо, объяснялось и отсутствие подразумеваемой горы грязной посуды в раковине.
- Ты есть хочешь? – Спросил Селиванов, достав из холодильника твердый, как барабан, лоснящийся баллон « Жигулевского». И, хотя, в голосе его явственно слышалась надежда на то, что есть я не хочу, я проигнорировал это, как и не посмотрел на то, что он приятный человек и вообще, хороший мужик и ответил без фанатизма, но твердо:
- Да, я бы сожрал что-нибудь.
Селиванов тоскливым взором а la Крюгер окинул внутренности беспокойно задергавшегося холодильника.
« Только не пельмени», - стиснул я зубы, решив в отношении пельменей быть твердым, как никогда.
- Сыр будешь? – С робкой надеждой спросил он.
- Плавленный « Дружба»? – Не удержался я от сарказма и с трудом проглотил внезапно сформировавшуюся вязкую слюну. Мне вдруг нечеловечески захотел есть.
- Не, плавленого нет, - огорченно пробормотал мой простодушный друг. – Тут бри есть, с плесенью, но свежий. О, сосиски есть, оказывается! Вот, блин, а я и не знал... Сосиски будешь? Тоже, вроде, свежие.
- Давай, - закивал я торопливо. – И сосиски и сыр давай. Хлеб есть какой-нибудь?
- Хлеба, наверное, нету, - опять опечалился Селиванов, заглядывая в видавшую виды хлебницу со сдвигающимся верхом, наподобии той, что все мои школьные годы простояла у нас на кухне. – Есть, правда, печенье. Кажется, не засохло еще. Можно, конечно, сбегать за хлебом, здесь, в принципе, рядом...
В голосе его прозвучала такая тоска и ужас перед слякотной, ветренной, бесприютной ноябрьской погодой, что я не счел себя вправе злоупотреблять гостеприимством радушного хозяина и успокоил его, с жаром объяснив, что я, вообще, с детства обожаю печенье и с печеньем будет даже лучше. Радушный хозяин просиял, став от этого еще радушнее и энергично захлопотал с сосисками.
Я разлил пиво по обкусанным чайным кружкам с пугающей чернотой внутри, присел за ветхий позднесоветский стол из ДСП и пластика, закурил селивановских и задумался о том, о чем депрессивное человечество размышляет испокон веков – что Господь одним дает все, никак это не мотивируя, а другим, как ни крутись, хоть лоб расшиби, даже хрена с маслом не предложит, не опускаясь до объяснений. И, что Господь не только не склонен объяснять и объясняться, но ему, похоже, вообще наплевать, верят в него, или нет. И, главное, непонятно, как к этому относиться. При условии, что объяснений так, или иначе, не дождешься, а ответы каждый волен придумывать сам, какие душе угодно и все они будут звучать риторически, относиться к этому, наверное, не стоит никак.
Селиванов поставил на стол общепитовскую тарелку с нарезанным бри, надорванную пачку печенья « Юбилейное», сел и взял кружку. Мы сделали по глотку.
- Охуительная у тебя берлога, Том, - честно признался я. – Прямо дворец какой-то, не хуже, чем у великого князя. Музей, да и только.
- Квартира хорошая, - не стал спорить Селиванов. – Я привык здесь, отчий дом и все такое. Метро, опять же, рядом. Зоопарк. Место намоленное. И энергетика хорошая.
- Хорошая энергетика здесь, - солидно согласился я, - мощнейшая аура. Отцова, наверное?
- Да – а, Николай Антонович харизматичнейшей личностью был...
Лицо его сделалось одухотворенным, глаза подернулись стеклянной поволокой воспоминаний, чуть заметная улыбка тронула губы. Было очевидно, что Селиванов готов к плаванию по волнам своей памяти, вот только, где он бросит якорь? Видимо, его друзьям Павлову и Кулику уже надоело слушать окрашенные в кумачовые ностальгические тона истории о папе и участвовать в познавательных экскурсиях по квартире и я, в этом смысле, появился очень кстати.Что бы сделать человеку приятное, я всем своим видом – в нетерпеливом ожидании приподнятые брови, предвкушающий взгляд, чуть приоткрытый от сосредоточенности рот – изобразил готовность внимать и удивляться.
Селиванов заметно воодушевился и я понял, что его понесло.
- Отец, вообще, во всех отношениях крепкий мужик был, зубр такой, сталинской закалки. Я же поздний ребенок у него, да и у матери тоже, хоть она и младше него лет на дцать, что ли. Ему хорошо за пятьдесят было, когда я родился, раньше, говорил, ему все времени не хватало. Он на баб, вообще, не падкий был, даже сторонился – уж очень много, по его мнению, бестолкового шума производили.
- Это точно, - по мущщински сурово согласился я.
- Ага. Мать работала у него младшим научным сотрудником, она в свое время биофак МГУ закончила. Сталин отцу целый институт отдал, естественно, по энкавэдэшному ведомству, они там какие-то быстроплодящиеся морозоустойчивые культуры селекционировали. Отец в этом деле признанным спецом был, на мировом уровне, много чего полезного вывел.
Я понимающе кивнул, принюхиваясь – сосиски уже закипели, завораживающе булькали и пахли так, что у меня начало сводить желудок. Я понемногу отламывал кусочки печенья и сыра и сдержанно жевал, запивая пивом. Было очень вкусно, но не хватало сосисек
- С годами отцу надоело одиночество, - неспешно продолжал Селиванов, с головой окунувшись в прошлое, - скучно стало одному, семью захотелось, что бы кто-то ждал его дома и все такое. У него уже тогда регалии были, звания, денег, соответственно, немерянно. Несколько раз становился лауреатом сталинской премии по науке, берлогу ему эту подогнали с домработницей-энкавэдэшницей в придачу. Сталин в это время уж очень озабочен был распространением массового зерноводства в Сибири, в рискованных климатических зонах и отец над этим работал. У Иосифа Виссарионыча очередной всплеск паранойи тогда случился, его на русском Севере переклинило, он всем мозги засрал этой цитатой « Россия Сибирью прирастать будет». Забыл, кто это сказал, то ли Петр Первый, то ли Ломоносов...
- Петр, по-моему. Лучше б Россия мозгами прирастала.
- А то! - Кивнул Селиванов, разливая пиво.
Мне было хорошо, я почуствовал, как меня охватывает веселье:
- Вот если бы немцы, не дай бог, конечно, загнали Иосифа Виссарионыча вместе с его героическими наркомами куда-нибудь во Внутреннюю Монголию и оккупировали Сибирь, тогда там точно и пшеница бы колосилась и розы бы благоухали и автобаны бы протянулись от Бреста до Владивостока...
Пошутил, а потом напрягся: « Чего-то я о фашистах вдруг? Том какой-никакой, а все-таки Фишман, еще обидится за евреев.» Но Том оказался из тех приятных, неотягощенных генетической памятью полуевреев, которые не стремятся превзойти одноклассников из хедэра в знании Торы, о своем фамильном иудаизме вспоминают только тогда, когда это что-нибудь сулит, а на века гонений им, вобщем-то, наплевать.
- Да, немцы молодцы, - легко согласился он, - из говна конфетку сделают. У нас уже несколько родственников по мамкиной линии в Германию слиняли, на ПМЖ.. В Израиль, говорят, пусть дебилы едут, в кибуцах этих сраных жить, с арабами воевать. А я тоже думаю – какого хера там делать? Устроили для палистинцев натуральное гетто, не войти, не выйти, и сами живут в гетто. Богатые, при оружии, Моссад гоношит не по детски, а, как ни крути, гетто, оно и есть гетто.
Где-то в глубинах квартиры тускло зазвонил телефон. Селиванов со вздохом поднялся со стула:
- Мать, наверное. Переживает, небось, не спалил ли я хату с пьяными бабами. Ты ешь сосиски, они, по всему, уже готовы, я пока воздержусь.
Прихватив кружку с пивом, шаркая тапками, он нехотя поплелся из кухни.
Сосиски сварились и, судя по запаху, кроме сои и всякой модифицированной дряни, в них было и немножко мяса. Я вывалил их на большую тарелку и, не думая больше ни о Сталине, ни о евреях, не задаваясь вечным русским вопросом, почему у немцев всегда всё лучше, даже сосиски, принялся жадно уплетать.
Сыр бри! Печенье « Юбилейное! Сосиски! Пиво, наконец!..
После утренних пельменей старика Крюгера, это поистине можно было назвать Завтраком Аристократа.
За окном промелькнуло солнце, на мгновение озарив кухню счастливым полуденным светом. У меня в жизни порой случаются моменты, когда мне не нужно ничего, кроме того, что я имею здесь и сейчас, полная, до степени клинического идиотизма, удовлетворенность жизнью и происходящим. Такое случается не часто, но, очевидно, так и должно быть, что бы однажды не уличить себя в слабоумии. Видимо, это и есть то самое « смирение перед волей Его», к которому призывают иереи всего мира. Короче, здесь и сейчас я был счастлив, вот только пиво у нас катастрофически заканчивалось.
Я уже уничтожил сосиски и дожевывал последний ломтик бри, когда вернулся Селиванов.
- Кулик звонил, - сообщил он.- С будунища. Спрашивал, не хотим ли мы полечиться. Сейчас приедет.
Невольно вспомнился вчерашний мытищинский самогон. В желудке образовалось и лопнуло мутное облачко тошноты. Меня передернуло.
- Только давайте без самогона.
- Не – е – е, - замахал руками Селиванов, - самогон сейчас не пойдет. Крышу моментально снесет, охнуть не успеем. Заблюем здесь все. Я ему сказал, что бы коньячку взял, деньги у него, вроде, есть.
- Да, - согласился я, - коньячку сейчас было бы хорошо.
Пыльные окна опять озарились солнцем. Все складывалось, как нельзя, лучше. День начался просто замечательно и самое главное – мне не нужно было сегодня выходить на сцену. Мы чокнулись остатками пива. Селиванов задумчиво оглядел кухню:
- Пойдем, у матери пороемся, у нее обязательно что-нибудь должно быть. Вздрогнем по-хорошему перед Куликом, примем его, как говорится во всеоружии.
Мы вышли из кухни, пересекли прихожую, вошли в противоположную дверь и оказались в небольшом коридорчике, приведшем нас в комнату Розы Абрамовны. Размерами комната была гораздо больше кухни и куда ухоженнее, хотя пройтись здесь с тряпкой и пылесосом явно было не лишним. Воздух был пропитан застоявшимся сложносочиненным запахом парфюма и стареющего женского тела.
- Ох, бля, -вздохнул Селиванов, - проветрить бы надо. Сколько раз говорил: « Мама, ты бы хоть иногда проветривала, задохнуться же можно!», а она мне: « В будуар к даме входить без ее позволения – моветон. Вот твой отец...» Отец! Отец, когда надо было, ногой двери открывал и к Хрущеву, и к Брежневу... Сквозняков она, видите ли, боится!
Селиванов подошел к массивному, почти упирающемуся в потолок шкафу с раскошными медными ручками, а я, стараясь дышать не из комнаты, а из коридора, застыл в дверях. На стене напротив располагался целый иконостас старых, частью пожелтевших фотографий, главным персонажем которых был Николай Антонович, покойный муж и отец. Это был крепкий, крупный мужчина, от всей фигуры которого исходило вальяжное достоинство значительного лица. На вид он был довольно добродушен, но вызывал невольное уважение. На всех фотографиях рядом с ним была Роза Абрамовна, по-европейски выглядящая, особенно на фоне неизбежной Эйфелевой башни, а на двух-трех фотографиях с ними был маленький Том.
- Красивая у тебя мама, - похвалил я.
Том, с ворчанием копающийся глубоко в шкафу, ответил глухо:
- Да, она в молодости ничего была. Симпатичная и воспитанная, прямо под народного академика заточенная. Умная, вобщем, женщина. Всегда знала, когда и что сказать, а когда спустить на тормозах. Большая, кстати, редкость сейчас среди баб...
Я заметил телевизор и, помню, еще удивился, что он японский, а не «Рубин» на ножках.
Из шкафа веером разлетались цветастые тряпки и беспорядочно покрывали розовое покрывало тщательно убранной постели.
- Отец, вообще-то не пил много, редко пил, по нашим меркам, можно сказать, и не пил практически, но иногда, из-за нервотрепок, наверное, зависал конкретно, дней на пять, может. Причем, квасить любил исключительно за роялем. Сядет на эту вертящуюся поебень, расставит бутылки и закуски на крышке и хуячит – день, два, три... Мычит чего-то, сердится, бормочет не поймешь что. Я к нему подходить-то боялся. Правда, не буянил, но мать к нему в такие дни тоже приближаться опасалась, он, вообще-то, здорово вспылить мог. А как выпьет, все, что было, так и отключается прямо за роялем, а мать с домработницей его в кабинет тащат, баю-баюшки. Я, когда подрос, тоже его волочить помогал. Причем, после запоя никогда не опохмелялся – денёк отлежиться молчком, крепким чайком поправится, и в институт свой, работать. Огурец огурцом, будто в санатории побывал. И мне всегда говорил: « Опохмеляться, Антоха, будешь – всю жизнь пьяным проходишь». Во, ёпь, нашел!
Селиванов вынырнул из шкафа и радостно воздел над головой едва начатую бутылку французского коньяка. Всем своим видом я разделил его радость. Он торопливо запихнул расшвыренные тряпки обратно:
- Мне один друг, алкаш, говорил: « Мужики прячут в сортире, а бабы – в тряпье». Там, дескать, всегда и ищи.
- Правильно говорил. А это настоящий, французский, не палево? – Беспокоился я как настоящий француз, когда мы в приподнятом настроении, чуть ли не приплясывая, возвращались на кухню.
- Не, ты чего?! – В голосе Селиванова слышались обида и возмущение. – Этот коньяк Михал Лазаревич подгоняет, когда в Москву приезжает. Какой-то мамин дальний родственник с юга, из хасидских краев. Из Бердичева, вобщем...Тусуется у нас дня три, четыре. Ничего, кстати, мужик, веселый, спокойный, без дешевых понтов. Поговорить с ним интересно бывает. Акцент, правда, у него дикий такой, местечковый, как в фильмах о погромах. Он, похоже, ненароком к Розе Абрамовне клинья подбивает – шутка ли, такая партия! Только хрен, что ему здесь обломится, мать только посмеивается... Не, он палевом мать угощать не будет, это для него, типа, западло. Мать вообще-то, не любительница алкоголя, так, рюмочку выпьет за компанию, а что останется, прячет, что бы я не высосал.
Сомневаться в словах гостеприимного хозяина у меня не было никаких оснований и за стол мы сели просветленные и как будто даже помолодевшие. Селиванов включил чайник, который, тотчас уютно, как кот, заурчал, и энергично, звякая стеклом и задорно мурлыча нечто невнятное, принялся шарить в шкафчике. День задался на славу – я выспался, проснулся в настоящей постели и один, в Центре, в двух шагах от метро, никто не ебет мне мозги, не требует объяснений и извинений. Я нахожусь в приятнейшем обществе, почти сыт, почти опохмелен, при деньгах и сигаретах, о которых никто не знает и сейчас, не опасаясь халявщиков из бардовского окружения, мы в кой-то веки будем пить французский коньяк. Наверное, Господь ( или Яхве? Впрочем, все равно...) решил меня побаловать светлым деньком после вчерашнего забубенного оттопырства.
Селиванов аккуратно поставил на стол три рюмашки с золотыми ободками.
- Отец только из этих пил, они у него, вроде, как заветные были. Я свою первую, помню, тоже из такой выпил. Ностальгическая тара... Колы никакой нету, запивать кофеем будем. Я Кулику сказал, что бы он лимончика взял. Забудет, наверное. как всегда.
« Ах, как хорошо, - думал я, ощущая себя где-то Пьером Безуховым, освобожденным из героического французского плена, - какие люди! И Селиванов, и этот Кулик. Какие душевные, прекрасные люди!».
Для того, что бы скупо прослезиться, мне не хватало только еще коньяка.
Щелкнул чайник и Селиванов, напевая, заварил кофе. Судя по крепкому насыщенному аромату, о котором не устают говорить в рекламе, это был достойный растворимый кофе из стеклянной банки, вроде « Nescafe», а не пыль, сметенная с грязного пола в цехах, где по лицензии производится это самое « Nescafe» и расфасованная в качестве очередного сраного российского бренда, обладающего кислым, с оттенком тухлятины, вкусом.
- Три ложки сахара, - поспешил уведомить я.
- Да хоть десять! – Ликующе откликнулся Селиванов. – Наливай.
Ему тоже, видимо, улыбались дальнейшие перспективы.
Я налил две рюмки по полной, осторожно принюхиваясь. Пахло, как надо, нотки непонятно какой эссенции, характерной для отечественных коньяков, отсутствовали. Аромат был прян, глубок и отдавал древним дубом бочек и прохладой подвалов замка где-нибудь на Луаре, среди заповедных рощ. Во всяком случае, так хотелось думать. Селиванов поставил на стол две дымящиеся кружки кофе, сел и поднял рюмку.
- Ну, Андрюш, давай. Рад, что ты до меня добрался. Будем!
Мы опрокинули.
Прежде, чем проглотить, я подержал коньяк во рту, а выпив, не спешил запивать, что бы ощутить послевкусие, о котором много слышал. С российскими коньяками такого делать не стоит – вы не почувствуете ничего, кроме опаляющего язык и заливающего гортань вкуса дихлофоса. Наверное, правы, все-таки, французы, когда настаивают на том, что бы россйскую бурду не называли коньяком. Даже во имя великодержавных амбиций говно, как его не назови, коньяком, сосисками, пивом и кофе не станет, так, блять, говном и останется.
Послевкусие было мягким, благоуханным и будящим воображение, которого мне всегда было не занимать. Когда бодрящее пощипывание во рту стало утихать, я глотнул кофе. Селиванов сидел напротив с блаженным видом, прикрыв глаза и безмятежно подняв брови.
- Недурно, - сказал он слегка севшим голосом. – Совсем недурно. Ну, что, палево это, по твоему?
- Очень хорошо, - склонил я голову. – То, что доктор прописал. Палевом тут и не пахнет
Мы одарили друг-друга теплыми взглядами и некоторое время сидели молча, пришлепывая губами и дружелюбно кивая. Молча Селиванов нацедил по второй и я понимающе уронил: « Ага.»
Вторая пошла птицей не хуже первой.
В окне опять показалось солнце, по всей кухне затрепетали сияющие блики и я ощутил расцветающий жар внутри. Появилась необходимость почесать языком, поделиться мыслями. Перед глазами возникла гиперсексуальная Татьяна Доронина, само присутствие образа которой в детской тридцатилетнего хозяина позволяло делать далеко идущие выводы.
- Да – а – а, - задумчиво начал я. – Бабы...
- И не говори, блин, - тотчас откликнулся Селиванов с кислым лицом.
- А у тебя сейчас кто-нибудь есть?
- Ну – у – у, - закатил он глаза к потолку, - как сказать?..
На его лице обозначилось затруднение.
- Вот и у меня – « как сказать», - подхватил я, кивая. – С одной стороны, вроде бы, грех жаловаться, а с другой – фигня какая-то получается.
- Ну, тебе-то точно грех жаловаться, - кротко позавидовал Селиванов. – Ты автор-исполнитель, песни у тебя, правда, такие, переперченные, что ли, но мощные, в голове оседают. На концертах всегда куча поклонниц, смотрят на тебя из зала влюбленными глазами...
А я-то, как себя помню, все хотел услышать, что я – глубокий серьезный автор, предтеча стиля и основатель НОВОЙ литературной школы, открывший восхищенному ценителю неведомые доселе драгоценные пласты словесности русской. Главное, что бы целоваться не лезли. Но слова Селиванова, все равно, не огорчили.
- Ты преувеличиваешь, - скривился я.
- Ну, может быть, немного. Так вот. Выбирай любую!
- Да не хочу я любую!
- Ну, так выбирай!
- Вот ты бы и выбирал. Может, и выбрал бы себе что-нибудь безнадежно- задушевное...
Селиванов обреченно поднял брови и шумно отхлебнул кофе.
- Селиванов, а у тебя, ВООБЩЕ, кто-то был?
- Как же, - оживился Селиванов, - была у меня одна дама из Хабаровска, очень даже ничего. То есть, все при ней, даже почти натуральная блондинка. Она в Москве что-то там экономическое закончила, ну и, естественно, решила тут зацепиться. А что ей там, в этом Хабаровске, делать? Хотя, постой. Не из Хабаровска, а из Комсомольска – на – Амуре!
Я вздрогнул:
- По-моему, это еще хуже, чем Хабаровск.
- А я только и помню, что это где-то в Сибири.
- Не – е – е, это Дальний Восток, там, где Сахалин...
- Сахали – и – и- н? Вот, еп твою мать... Ну, не важно. Вобщем, она тут комнату снимала и искала хорошую работу. С головой, кстати, у нее в этом смысле все в порядке, мозги конкретно под бизнес заточены, да и готовила охренительно, домашние пельмени особенно. Как-то она по-особенному с тестом заморачивалась, тесто тонкое было, а мяса – много...
- Ты на пельмени-то не отвлекайся.
- Ага. Коротич, все в тему, вот только акцент у нее – или говор, не знаю, как это правильно называется – какой-то дикий был, прямо жуткий, как будто она только вчера из каких-нибудь колымских, надымских, или как их там, лагерей откинулась. Я аж вздрагивал, когда она говорить начинала. Ё – ё – ёп твою мать! Я ей так прямо и сказал: « Тебе с этим акцентом твоим что-то делать надо, тебя с таким произношением ни в какое престижное место не возьмут. Это же Москва, воплощение русского пафоса и русского Запада, а москвичи, вообще, к акцентам и говорам относятся с бо – о –о – ольшим недоверием. Если не по-московски говоришь, значит, жулик, только и думаешь, как бы кинуть, или дерьмо впарить»...
- Правильно говоришь. Я, честно говоря, тоже так думаю. Хотя, это полная хуйня, конечно.
- Ну, она обижалась, естественно, но бабы вечно на правду обижаются, так я же правильные вещи говорил?
- Да я и сам от этих говоров охуеваю, особенно от кубанских, ростовских, краснодарских. Казачьих, вобщем, говоров. По-моему, они еще закорябистее украинского акцента.
Мы понимающе чокнулись и выпили молча, с закрытыми глазами – то ли за женщин, то ли за женщин без говоров, то ли просто за все хорошее.
- Ну, и чего? – спросил я, пригубив кофе. – Избавилась она от акцента?
- Пыталась. Даже на курсы какие-то пошла – в Москве, оказывается курсы такие специальные есть, на которых учат говорить по-московски. Хотя, в Москве, как в Нью-Йорке, чего только нету... А потом вдруг как-то неожиданно собралась и уехала в Питер, там ей подруга хорошее место предложила. Нормально, по всему, устроилась. Пару раз звонила оттуда, довольная такая, мужик у нее какой-то появился. Все у них серьезно, говорит. Ну и хорошо, говорю, рад за тебя. А акцент все такой же и остался.
- Да, - согласился я, - в Питере с акцентами намного легче, питерцы проще к этому относятся. Питерцы, вообще, попроще москвичей, возвышенные, уютные такие, лишний раз жопы не подымут. Иногда такое впечатление складывается, что они все там приезжие. Да и с бабками там хреново. Довольно бедный, на самом деле, город, бестолковый какой-то. Кстати, русский пафос не в Москве, а как раз в Питере культивируется, Москва на Запад крепко подсела.
- Ага, - глубокомысленно изрек Селиванов, - одно слово, что культурная столица. У нас там родственники живут, к которым мать на обрезание поехала. Дом у них в самом центре, рядом
канал какой-то воспетый, а во двор зайдешь – ё – ё – ёп твою мать! – можно фильмы по Достоевскому снимать, или « В окопах Сталинграда». Туда, когда стемнеет, заходить-то, блять, страшно. Алкоголики какие-то бродят, бомжи, как зомби, того и гляди, кирпичом по затылку приложат. А родственники эти, как блаженные, твердят об одном – Ахматова, Северянин, Бродский, иманжинисты-символисты, Блок, Чижик- Пыжик, стрЕлки эти... До сих пор не понимаю, что это за стрЕлки такие? Улицы такие, что ли?
- Или прешпекты.
Я пожал плечами, я тоже не знал.
В начинающем плыть голосе Селиванова послышались знакомые нотки недоумения москвича по поводу питерского патриотизма. Я решил сменить, вязкую и бездонную, как чухонские болота, тему Санкт- Петербурга на куда более бодрящую тему баб:
- Слушай, извини, конечно, просто интересно, а почему у тебя в комнате Татьяна Доронина висит? Она, что, ваша родственница по папе? Я читал где-то, что она из какой-то древнерусской глубинки
Том как-то по-детски застенчиво улыбнулся, слабо махнул рукой:
- А, это... Нет, ну какая она родственница! Я ее как в детстве увидел в каком-то фильме, так и влюбился без памяти. Знаешь, такая детская влюбленность.
- Как же, знаю, знаю. Типаж раз и навсегда остается гиперсексуально-притягательным на всю жизнь. Как будто в мозгу что-то щелкает. У многих такое случается, бывает, на мамок западают, а то и на пап, но это нормально, вобщем-то, и для мужчин и для женщин.
Голос мой был окрашен успокоительными интонациями и, произнося это, я, наверно, был похож на дипломированного психолога из голливудского триллера, на свою беду пользующего вконец запутавшегося маньяка.
- Читал где-то об этом, - счел уместным веско добавить я.
- Ну, да, - смущенно продолжал Селиванов, - я, как увидел ее первый раз в детстве, в какой-то картине про деревню, так сразу и влюбился. Знаешь, я, до сих пор, как вижу ее по телеку, возбуждаюсь так, что крышу сносит. А еще в школе приметил я в одном ДК, где мы выступали – я ж в хоре пел! – ее портрет, спиздил по тихому после репетиции и над кроватью повесил. Мама, поверишь, промолчала, но так, словно ждала этого с самого моего рождения, а папе было бы насрать, даже если бы он это заметил. Типа, вообще бы не понял, о чем тут речь. Я тогда в эркере барствовал, где ты ночевал, там, вроде как детская была, а потом в комнату прислуги перебрался, что б подальше от родителей быть, поменялся с последней экономкой. А ей кстати, эркер больше нравился – светлее,просторнее, уютнее...
- Ну, поспешил ты, барин, видит Бог, поспеши – и – ил... – Протянул я, как презираемый Столыпиным общинник.
Однако, Селиванов не обратил на укоризну внимания.
- Отец, по-моему, вообще не знал, что у нас комната для прислуги имеется, а мать ко мне заходить не любила – в дальний конец, да по темному коридору, и все такое... Вот с тех пор портрет там и висит. А чего? – Разволновался он. – У кого чего только не висит! У кого-то, блин, терминаторы до сих пор висят, ублюдки эти, русские рокеры, вообще хуйня какая-то, типа, группа « Комбинация» или « Мираж», Алла Борисовна, конечно...
- Саманта Фокс, - мягко согласился я. – Да нет, старик, все нормально. Реально красивая женщина и охуительная актриса. Я, откровенно говоря, и сам на нее западал.
- Ага, - понимающе кивнул Селиванов, разливая. – В конце концов, это личное дело каждого, что у кого висит.
- И на что у кого стоит! – Удачно подхватил я и с легким смехом звонко чокнулся об его рюмку.- Вот за это и выпьем.
Мы жадно выпили.
Селиванов сидел, приоткрыв рот, смежив веки – видимо, витал в сексуальных грезах, ощущая себя покоящемся на раскошной груди Народной Артистки СССР Татьяны Ивановны Дорониной.
Коньяк, действительно, был настолько французский, что исчезал с невероятной скоростью.
Я поставил пустую бутылку к стене и сказал скорбно:
- Пиздец. А Кулик-то где живет? Долго ему ехать?
День, наверное, и впрямь выдался какой-то волшебный, словно сотканный из сплошного позитива – едва я это произнес, как раздался дребезжащий звонок в домофон.
- Во, Кулик приехал! – Подскочил Селиванов.
- Надеюсь, с коньяком, - пробормотал я.
Селиванов поспешил из кухни.
Я встал, закурил и приблизился к окну. Небо окончательно и, теперь уже кажется, бесповоротно заволокло уныло ползущими облаками, вяло накрапывало нечто, напоминающее дождь со снегом. Зима никак не желала вступать в свои права. Складывалось такое впечатление, что близится вечер, кое- где на другой стороне Садового уже тускло и расплывчато светились окна, хотя, по моим ощущениям, было еще не так много времени. А сколько, кстати, сейчас времени? Я окинул взглядом стены, но часов не обнаружил. И там, где мы проходили с Селивановым, насколько я помню, часов, даже напольных, в виде Биг Бена, тоже нигде не было. « Вот счастливые люди, - подумал я, - что б мне так жить».
- Селиванов, - закричал я, - а сколько сейчас времени?
- А черт его знает, - неожиданно близко услышал я его голос и вспомнил, что прихожая рядом с кухней.- Часа два-три, наверное.
- А по-моему – больше, - засомневался я и вздрогнул от неожиданно раздавшегося густого, зимовничьего баса Кулика:
- Вот, ёпь твою мать, ну и погодка!
Селиванов не стал разводить церемоний.
- Коньяка привез?
Я вышел в прихожую.
- Привез, привез... Не знаю, правда, какой. Я в этих ваших коньяках ни хрена не понимаю. По-моему, дерьмо – оно и есть дерьмо, только этикетка красивая.
Кулик передал Селиванову пакет, в котором тот начал тревожно копаться, и пожал мне руку. Выглядел он так же, как и вчера, в том же вытянутом едва ли не до колен текстильном сооружении, то ли свитере, то ли кофте, всех, основательно поблекших, цветов радуги, перемешанных в нечто асексуальное, только был он совсем опухший и багровый, как из парилки. Я почему-то не удивился бы, будь он в отсыревших домашних тапках.
- Целоваться не будем, - предостерег он и я невольно отшатнулся от его небезопасного утреннего выхлопа. По его слезящимся глазам и усеявшим взрытый науками покатый лоб бисеринкам пота я понял, что опохмелился он уже будь здоров и дорога была нелегкой.
- Нормальный коньяк, - успокоил Селиванов, демонстрируя извлеченную бутылку. – Дагестанский. Могло быть и хуже, «Московский», например. А лимон, конечно, забыл. Ладно, фиг с ним, пойдем на кухню.
Мы гуськом потянулись на кухню.
- Есть хочешь? – Спросил он Кулика, когда мы расселись, но тот скривился, как от трупного запаха и аж руками замахал. – Ну и ладно. Давай, Андрюш, разливай, надо догнаться. Я пока кофейку еще сделаю.
- Кофе – это хорошо, кофеек сейчас в жилу пойдет, - по-старушечьи просиял Кулик, шумно отдуваясь. Глаза у него были совсем страдальческие.
- Одной нам по- любому будет мало, - заметил я, разливая.
- Мало будет, еще сбегаем. Тут прямо в башне винный есть, - беспечно откликнулся Селиванов и поставил на стол три кружки с кофе. – Круглосуточный. « Всенощный», как одна моя знакомая говорит.
- Ну, выпьем за то, что все мы вчера благополучно добрались, - рокочуще провозгласил Кулик.
- Вставать не будем, - сказал я.
И мы выпили.
- Степанов, а ты хоть помнишь, как мы тебя вчера в тачку грузили? – Весело поинтересовался Кулик, отдышавшись. – Селиванов сбегал на кривых ногах, поймал где-то авто, подогнал к арке, а ты, блин, не то, что идти, стоять-то уже не мог. Алферов, бедолага, мечется, причитает: « Мужики, ебенать, помогите, доставьте звезду до дома, здесь его оставлять никак нельзя – вскочит ночью, начнет шарашиться, все мои инсталляции сокрушит, или обоссыт тут все, как Иванов». Ну, мы тебя втроем на руках до тачки дотащили, даже в лужу не уронили, впихнули кое-как и к Тому, потому, что водила наотрез отказался пилить на твою Каширскую, облюет мне весь салон на хрен, говорит. И в лифте тебя потом держали с двух сторон, что бы ты на пол не съехал. Свалили тебя на койку, как мешок, и я с тем же водилой поехал домой, дела накопились. Я тебя впервые в такую жопу видел. Ну, ты, вообще, молодец, дал всем просраться. Какую-то тетеньку чуть до смерти не напугал.
Он хрипло, от души засмеялся, вытирая брызнувшие слезы.
- Вы прямо герои, блин, - искренне признался я. – Следующую за вас выпью. Нет, серьезно!
- Говна пирога, - слабо отмахнулся зардевшийся Селиванов. – Главное – все живы, здоровы...
Наверно, никто еще не называл Селиванова героем.
Особенно папа.
- Идите к черту, алкоголики, - добродушно просипел Кулик, - с вами, блять, точно не соскучишься, всегда отчебучите чего-нибудь.
Я даже заулыбался – так хорошо мне давно уже не было. Вот уж, действительно, не знаешь, где найдешь, где потеряешь. И как же, черт возьми, вовремя Роза Абрамовна поехала на обрезание!
- А ты селивановскую икону стиля видел?
Перед глазами опять предстала Татьяна Доронина, белокурая женщина-вамп советского экрана.
В голосе Кулика слышались игривые нотки неудержимости изрядно выпившего человека, которого понесло.
- Бля – я – я... – Селиванов безнадежно махнул рукой и отстраненно закурил сигарету.
Очевидно, Кулик занимал в селивановском пантеоне почти официальный пост семейного грубияна, эдакого старого рубаки и в доску своего рубахи-парня, которому позволено было с пьяной прямотой бередить русско-еврейскую душу и выносить еврейско-русские мозги. Обижаться, в самом деле, не имело смысла – Кулик, прежде всего, был человечен, справедлив и искренен, а за его тщательно культивируемым образом бывалого походника-шатуна и неотесанного грубияна, таилась святая, в общем-то, простота и истинное добродушие, что могло бы позволить ему со временем обрести статус локального подмосковного святого, если бы он так не пил.
- Нет, серьезно, Степанов, - продолжал Кулик, - подгони ему какую-нибудь более-менее адекватную бабу, их же есть у тебя. Мне уже смотреть больно на этих его беспонтовых пассий без ума, чести и совести. Где ты только находишь этих коровниц?
Я начал разливать.
- Ну, ты скажешь тоже... – Сделал попытку возмутиться Селиванов, даже брови слегка сдвинул. – Почему же у меня одни только коровницы? Слово-то какое нашел тоже – коровницы!... У меня, кстати, очень даже продвинутые есть. Даже иногда, по-моему, слишком.
- Степанов, мне на донышке, - поспешно проговорил Кулик, - на старые дрожжи, сам знаешь, поаккуратнее бы надо...
Он сдержанно рыгнул.
- Дело вовсе не в продвинутости, - почти беззвучно просипел он.- Они у тебя могут быть хоть москвичками в десятом колене из рода Рюриковичей с Сорбонной за плечами, носить от кутюр, жить по фень-шую и зачитываться ёбнутым на всю голову Мураками, а все равно будут коровницами. Это не статус, Селиванов, не ранг и не плод фамильного древа, это – определение. Даже эмгэушные еврейки могут быть коровницами, а тебя только на таких и тянет. Ты хоть понимаешь, что это не твое? Хвала Розе Абрамовне, что назойливо оберегает такого дурня, как ты, от постоянства.
- У тебя все коровницы, - ворчливо отозвался Селиванов. – Где же твоя иконоподобная принцесса Греза? Когда уже, наконец, мы будем представлены? Может, у нее и подружка есть, пусть познакомит...
Кулик изнеможенно икнул.
Я понимающе кивнул и поднял рюмку. Кулик попытался что-то произнести, но только пискнул горлом и не смог.
Мы молча чокнулись и выпили. Кулик сделал это с видимым трудом, взведя заросший кадык, как затвор винтовки, обреченно, если не испуганно, зажмурившись. Некоторое время мы молчали, уставясь на казавшегося заснувшим Кулика, потом, как по команде, закурили. Было тихо, только за окном на Садовом неумолчно блеяли стада машин. Мы внимательно смотрели на отключившегося Кулика и я с беспокойством думал о том, что тащить недвижимое восьмидесятикилограммовое тело из кухни через все эти амфилады – а это, наверное, больше ста метров! – минуя засады, вроде темного узкого коридора с болезненно торчащими углами шкафов и предательских ступенек, это, вообще-то, пиздец. Мне сделалось нехорошо. На заметно напрягшемся лице Селиванова было написано, что он думал приблизительно о том же, потому, что он неожиданно рявкнул:
- Кулик, ты, блять, умер, что ли?!
- Ну, коровницы – не коровницы, может быть, я даю неверные определения, но ты, Селиванов, совсем уже мхом покрылся, жизни не видишь, - вдруг неожиданно ясным голосом произнес Кулик, не открывая, впрочем, глаз.
Почувствовав облегчение, я быстро разлил по половинке в две рюмки.
- Кулик, ты только не отключайся, ты говори, говори что-нибудь, - умоляюще, как простреленного товарища, попросил я.
- Да уж, - потеребил его за плечо Селиванов, - ты пизди о чем хочешь, хоть о коровницах, главное, мысль не теряй.
Поспешно чокнувшись, мы с ним выпили.
Кулик мучительно-тяжело, как Вий, поднял сиреневые веки, медленно обвел нас затуманенным взором и его челюсть как-то нехорошо и неудержимо поползла вниз.
- Ты это!.. – Испуганно затряс его за плечо Селиванов. – Ты только не блюй здесь! Давай мы тебя лучше до сортира дотащим...
Из распахнувшегося рта старого походника вырвалась частая, как пулеметная очередь, отрыжка не слаще газового облака над Ипром и нас буквально смело. Мы замахали руками, отплевываясь.
- Да, нет, все хорошо, мужики, - ясным голосом признес Кулик, потряс головой и взгляд его сфокусировался на бутылке. – Я в порядке, а вот коньяк ваш – дерьмо.
Селиванов даже рассмеялся от счастья:
- Да ты говори, говори!
- Ну, так я и говорю... А чего я говорил? А, да. Бабы, всегда бабы...
Он погрустнел, как-то сник, но держался все еще хорошо.
- Степанов, ты еще не видел этих его евреек, которых он приводил на смотрины к Розе Абрамовне, типа, что бы она за него порадовалась. Вот цирк был!
- Продвинутых? – Тонко улыбнулся я.
- Ну, вот, блять, опять он! – Взволнованно запричитал Селиванов, всплеснув руками. – Не о коровницах, так о еврейках, не об еврейках, значит, коровницы в ход пошли. Вот, с чего ты взял, что они еврейки? Это они говорят, что они еврейки, что бы Розе Абрамовне понравиться, ну и мне, конечно. Хотя, мне совершенно на это наплевать. Из них, может, только одна Аня нормальная еврейка, у нее папа – Михаил Борисович, а мама – Мирра Михайловна.
- Ну, тут уж, действительно, ничего не скажешь, - похвалил Кулик, обнюхивая пустую рюмку. - А фамилия какая? – заинтересовался я.
- А вот фамилии-то я и не помню! – Сокрушенно воскликнул Селиванов.
- О, а я тоже никогда ничего не помню! – Порадовался я.
- Потому, что вы оба – дебилы, - заключил Кулик ворчливо и еще раз понюхал рюмку. – Выпить, что ли, с горя?
- А Маша? Помнишь Машу, Кулик? Которая говорила, что она правнучка какого-то там бердического раввина, праведника, книжника и мудреца и Шолома Алйхема цитировала?
Кулик равнодушно пожал плечами.
- Так вот эта Маша аланкой оказалась! – Ликующе возвестил Селиванов.
Он оглядел нас сияющими глазами. Эффекта, однако, не получилось.
- Кем? – Недоуменно спросил я.
- Ну, этой... Типа, аланкой. Из Алании, короче, - тревожно оглядел он нас.
- А Алания, это вообще, где? – В затруднении уставился я на Кулика.
- Ну, друзья мои, нельзя же так, в самом деле, Алания это Осетия, - солидно пробасил он. – Аланы-то, припоминается, там веке в десятом жили. Так она осетинка, что ли? Так, ты тогда прямо так нас со Степановым и представляй своим знакомым аланкам – вятич, дескать, и кривич.
- Из рода Загогуличей, короче, - кивнул я.
- Вот-вот, типа того...
- Да идите вы оба в жопу со своими загогуличами!
Расдосадованный Селиванов застучал горлышком по рюмкам.
- Мне, вообще, глубоко насрать, кто они – еврейки, аланки, или дальневосточницы, мне трахаться иногда так хочется, что аж свербит, а у меня дома – мама специально мешать будет. Не по подъездам же мне, блять, тридцатилетнему московскому еврею, профессорскому сынку, трахаться? А у этих хоть было где... Кулик Загогулич, ты пить будешь?
- Отведаю, пожалуй.
Отведали и мы с Селивановым.
Кулик вновь прикрыл глаза набрякшими веками и обессилено обмяк, словно расползся грузным телом, как тесто, по столу и табуретке. Нездорового цвета лицо его с неряшливой партизанской бородой изнеможенно блестело. Было видно, что лучше бы он пропустил.
Селиванову, между тем, пришла охота выговориться:
- Да – а – а, блин, Аня эта, которая Михайловна, здорово мне в свое время мозги вынесла. Она тогда крепко на Израиль подсела, типа, земля обетованная, родина предков и все такое. Даже всякие там законы Моисеевы изучать стала, Ветхий завет, вобщем, там, где про евреев только. Иисус Навин ей, помню, очень нравился.
- Да и Давид, который с Голиафом, тоже, вроде ничего так был, - припомнил Кулик, не открывая глаз.
- Ну, вот, - продолжал Селиванов увлеченно. – Она меня как-то сразу напрягла своим прикидом – одета была, как чмошница, в какие-то бесформенные тряпки вроде драных штор из тюля, а под ними как будто полотенце навернуто. Вобщем, как все наши дурёхи одеваются, когда думают, что так принято ходить по Бродвею, или, там, по Пляс Пигаль. И причесон у нее был – мама не горюй, кудряшки такие мелкие-мелкие, как у Веры Холодной – помните? - на них давишь, а они распрямляются, как пружинки. Бр – р – р!.. Терпеть таких не могу, так и кажется, что там перья из распоротых петлюровцами подушек засели, или насекомые водятся. Короче, у меня от них хуй падает.
- Блин, Селиванов, можно без подробностей? – Сглотнув ком, сердито просипел Кулик с перекошенным лицом.
- Так чего ж ты ее к себе потащил? – Спросил я.
- Ну, приперло меня! – развел руками с бутылкой и рюмкой Селиванов.- Я подумал, что вот познакомлю ее с мамой, мама обрадуется, что еврейка, может, даже скажет, как бы нехотя так, но приветливо, проникновенно: «Куда же вы теперь, оставайтесь на ночь», я, блин, выпью, расслаблюсь и насрать мне будет на эти кудряшки, а ее еще по дороге прямо, как прорвало на тему еврейства. Кулик знает, как я к этому отношусь – мне все это по барабану, просто неинтересно. Так вот. Еще по дороге она мне все мозги вынесла какой-то там эксклюзивностью и самоидентификацией еврейских женщин, что это самые лучшие в мире любовницы, жены и матери ( « И сестры», - громко прошептал Кулик в сторону, но его дружно проигнорировали), что никто и никогда в этом мире, кроме еврейских женщин, не заботился так о чистоте крови и нет на свете матерей, заботливее еврейских матерей и нету жен на белом свете, заботливее еврейских жен. Ну, и все такое. Причем, все это громко так! Мы в метро едем, она орет чуть ли не на весь вагон, на нас оборачиваются, а мне хреново, я с конкретного будунища, у меня хуй стоит, по старой привычке в метро, как каменный, я им за всех цепляюсь, скорей бы уж, думаю, домой добраться – у меня дома бутылочка коньяковера припасена, лимончик имеется. Я ей говорю тихо так: « Ань, ты бы потише, а то шумишь, как бабка старая, неудобно как-то.» А она мне вроде того, что ей своего народа стеснятся нечего, она своими корнями гордится, и, вообще, когда она жила у сестры на Брайтон-бич, так там все в метро говорят во весь голос о чем наболело и это нормально, а вы здесь, типа, все еще при тоталитаризме существуете и вслух о накипевшем говорить боитесь. Какую-то такую хуйню, короче.
- Брайтон-Бич – полный отстой, - уверенно заявил отдышавшийся Кулик.
- И не говори, - согласился Селиванов. – Я сам проторчал в штатах месяца два, в подземке наездился, слава богу, и никто там не орет о своем наболевшем – ни негры, ни евреи, ни латиносы – сидят себе спокойно, все очень тихо, чинно, разве, что банкрот какой, или конкретный объебос вскочит, выступит не по-детски, пока не насытится вниманием, но это не так уж часто случается. А Брайтон-Бич это, вообще, такая нью-йоркская жопа, вроде наших Мытищ, америкосы там селят бывших советских лузеров и пенсионеров.
Ну, пока добирались мы с этой Аней ко мне, я конкретно напрягся, конечно, и сто раз подумал – на кой черт я с этой сионисткой связался? О ней я уже как-то совсем не мечтал, а вот к коньячине припал бы. И открывает нам Роза Абрамовна – а я ее предупредил, что с дамой буду – вся позитивная такая, в фиолетовых буклях, как американская старуха, в шелковом халате с драконами, даже макияж какой-то точечный нарисован, вобщем, бренд чистой воды.
Селиванов радостно захихикал от нахлынувших воспоминаний.
- А меня Роза Абрамовна так никогда не встречала, - с укоризной молвил Кулик.
Я поднял наполовиненную рюмку:
- Давайте за Розу Абрамовну!
Мы с Селивановым опрокинули одним махом, а Кулик осторожно пригубил, строго взглянув на рюмку. Настроение у Селиванова сделалось лучше некуда. Он подхватил наши опорожненные кружки, включил чайник и, прыснув, продолжал:
- Ну, и начался у нас какой-то Шолом-Алейхем, ей-богу. Я-то, правда, как-то сразу понял, что из этого еврейского знакомства фигня получится, так оно и вышло. Этой Анне помолчать бы, за скромную сойти, а она с порога на мать так и насела, та аж перепугалась, руками замахала. « Как я, - говорит, - счастлива, Роза Абрамовна, что встретила, наконец, настоящую еврейскую мать, яркую женщину, гордость своего народа», и все в таком духе, причем, орала на всю прихожую, как полоумная. А Роза Абрамовна не знает, что отвечать, то ли плакать, то ли смеяться, к стене привалилась, глаза у нее от изумления на пол-восьмого, вобщем, сцена из оперетты какого-нибудь Имре Шульмана. Я Аню кое-как унял, они на кухню пошли, причем мама испуганно так, умоляюще на меня глядела, а сам в комнату побежал, за коньячиной. Приложился там от души, чуть полбутылки не высосал, еле остановился. Прямо, ёпь, как чувствовал, что сплошная нервотрепка будет. Поправился я, прихожу на кухню с бутылкой, а там Анна маме втирает про фаршированную рыбу, кошер и все такое. Роза Абрамовна яичницу-то толком пожарить не умеет, не знает, какая посуда, где лежит, а эта хасидка спрашивает: « А вы какой фаршмак обычно готовите – одесский, или иерусалимский?». Мать глазами хлопает, улыбается, лопочет что-то с глупым видом, пиздец, вобщем. Я коньяк разлил, мама рюмку схватила, залпом хлопнула и мне в дрожащей руке протягивает – давай, мол, еще! И пошло-поехало. Анна совсем раздухарилась, рта никому не дает раскрыть, так и сыплет из истории еврейского народа. « А ваши предки, Роза Абрамовна, типа, из каких были – из сарафьянов, или из ашкенази? Я по вашему аристократическому лицу вижу, что у вас были благородные предки.» А мы сидим, как два поца – не в зуб ногой...
- Не сарафьяны, дурень, а сефарды, - надменно произнес Кулик академическим голосом. – Сефарды, испанские евреи, не пожелавшие принять христианство во время реконкисты и переселившиеся в районы Северной Африки, так называемого Магриба, и Ближнего Востока. Ашкенази – выходцы из европейских стран, главным образом, из Германии, одними из первых приехавшие осваивать территорию нынешнего Израиля.
- Так, кто же вы, Селиванов, - патетически воскликнул я, - сарафьян, или ашкенази?
- Сами вы дурни. А ты, Бен-Кулик, вообще, латентный ашкенази и жидомасон под прикрытием, если в сарафьянах разбираешься.
- Раскусил, все-таки, проклятый, - сокрушенно скуксился Кулик.
- Коротич, - продолжил Селиванов увлеченно, - охуели мы от всего этого с мамой, прибило нас конкретно. У меня, блин, даже какой-то мозговой штиль наступил, ступор, будто по кумполу пыльным мешком ударили. Сижу, улыбаюсь и мама сидит, улыбается, кивает, а Аня все пиздит и пиздит, пиздит и пиздит. В этих своих позорных брайтонских тряпках, с причесоном, как у овцы, прямо Роза Люксембург, или Инесса Арманд какая-нибудь. Обязанность, говорит таким проти – и – и – вным нравоучительным тоном, каждой молодой еврейской женщины сейчас, как никогда, стремиться переехать на жительство в землю обетованную, поступить на курсы иврита, поступить в армию...
- Поступиться принципами, - опять не удержался Кулик, часто кивая и зажмурившись, как расколотый уголовник.
- Нет, нет! Вот, вспомнил – вобщем, необходимо, научиться прыгать с парашютом, мочить арабов в их крысинах норах и рожать чистокровных евреев во имя процветания Эрец – Исроэл. Короче, зацепиться там. Ну, как-то так.
- Круто, Третий рейх, в натуре. Хотя, конечно, это просто юношеский максимализм. Я когда-то тоже горячился из-за пустого, уж очень эмоционален был. – Высказался я.
- Корни всякого национализма питают одни воды. – Уронил Кулик. И на этом он не остановился. – Трудно понять, чем руководствовались основатели государства Израиль, когда под негодующие реплики всего прогрессивного человечества отказали палестинцам в праве на самоопределение. Ну отдали бы им кусок пустыни – они бы и пустыне были рады! Хотя, кто их, этих арабов, разберет?
( Про арабов мне особенно понравилось).
- А с другой стороны, друзья, - голос его приобрел баритональные тембры широко известного человека, - по-человечески, по-простому, я всей душой понимаю всех этих товарищей – Голду Меир, Бен Гуриона, этого... Как, блять, его? Селиванов! Как этого звали у вас? Ну, этого, с одним глазом...
- Ну, а я почем знаю?
- Блин, Селиванов, ты должен знать! Ну, фамилия у него такая, на армянскую похожа...
- Израэлян, что ли? – Хмуро спросил Селиванов.
- Ёпь! Короткая такая...
- О, если короткая и с одной гласной, я знаю – Мкртчян! – Поднял я руку.
- Стойте, стойте, я тоже вспомнил – Гдлян! – Оживился Селиванов.
- Или вот тот же Фон Караян, дирижер, - задумался я. – Если он Фон, то почему он Караян, а, если он Караян, то откуда там Фон?
- Тоже еврей? - Заинтересовался Селиванов.
- Не, немец. Евреи «фонами» не бывают, - ответил я.
- А почему же он тогда Караян? – Изумился Селиванов.
Мы молча уставились на Кулика, который должен знать.
- Ну, вы, блять, дебилы! – Всплеснул руками Кулик. – Нет, ну не дебилы, а?.. Ладно, хрен с ним, не важно. А важно то, что и Голде Меир, и Бен Гуриону и этому хую с одним глазом и с армянской фамилией, и тысячам понаехавших скрипачей, стоматологов и мелких мошенников архиважно было не только основать свое, родное государство, не просто отвоевать эту землю, а и оккупировать чужую, как, допустим, землю ханаанскую, чего евреи были лишены со времен того же Иисуса Навина. Согласитесь – убойная мотивация.
- Оголтелый фрейдизм, - убежденно сказал Селиванов.
- От еврея слышу. А, вообще, конечно, евреи – молодцы, дали просраться всему миру. Респект и уважуха.
Тема неразберихи с самоидентификацией, царящей в голове Тома, несколько меня утомила – мне совсем не улыбалась перспектива провести этот чудный надвигающийся вечер в блужданиях по запутанному лабиринту еврейского вопроса, отмахиваясь менорой от притаихшихся в глубинах селивановского подсознания Големов.
- Ну, так, что, потрахались вы в итоге? – Требовательно спросил я.
Селиванов безнадежно махнул рукой:
- Какой там!.. Когда Аня выговорилась, мы с Розой Абрамовной уже просто никакие были. Я сижу с чугунной башкой, как дурак, не знаю, что говорить, что делать, и хуй висит какой-то огорошенный, словно онемел ( тут Кулик часто зацокал языком от чисто лингвистического удовольствия). А Роза Абрамовна вообще спеклась, лицо у нее сделалось багровое, челюсть отвисла – мне аж жутко стало! Короче, я маму такой уделанной никогда раньше не видел, вот, думаю, проснется завтра с будунища, опохмелять придется. Вобщем, кое-как я эту фашистку из дома выпер – ну, мама, говорю, приболела и все такое – маму до спальни довел и в постель сложил. Правда, ночью она чего-то шарашилась, я даже забеспокоился, не догнаться ли бабка решила, за чекушкой во « Всенощный» сгонять? Потом, слава богу, угомонилась. Наверно, мутило ее. С тех пор я на такой экстрим больше не введусь, мне бы чего попроще. А хотя бы и коровницу. Слышь, Кулик!
- Я это, мужики, - откликнулся он шершавым голосом, - спекся малость. Вы тут пейте, а я пойду голову под душ засуну, может, полегчает.
Опершись о стол, Кулик поднялся с таким трудом, что, казалось, весил больше тонны и, не открывая глаз, постоял так, удерживая равновесие. Мы невольно протянули к нему руки, что бы придержать во время падения.
- Ты, если хочешь, залезь в ванну, посиди, отмокни. Хорошо оттягивает, - сочувственно сказал Селиванов. – Я даже к маме схожу за чистым полотенцем.
- Спасибо, не надо, - проскрипел Кулик. – Я, если в ванну залезу, уже не встану, так и усну там, а вы нажретесь, как всегда, забудете обо мне и я утону.
Согласитесь, в этом была своя пьяная логика.
- Давай я тебя провожу, - решительно предложил я, - мне все равно в сортир надо.
- Проводи, проводи, - захлопотал Селиванов, - дверь там, в прихожей.
- Я покажу, - с трудом молвил Кулик.
Я подхватил его за талию и повлек в прихожую тяжелое, медленное тело. Когда мы добрели до прихожей, он ткнул пальцем в одну из дверей. За дверью распологался небольшой предбанник, на одной из стен которого виднелась пустая деревянная полочка дачного вида с крючками для полотенец, на одном из которых висела бельевая веревочка, унизанная разноцветными прищепками, а в углу притаилась швабра, тоже, видимо, квартирный раритет в своем роде, потому, что, судя по слою пыли и ошметок паутины, покрывавшим ее, ею не пользовались со времен создания знаковой «Заставы Ильича».
Кулик, промычав что-то, втолкнулся в одну блеклую дверь, а я, пожелав ему удачи, вошел в другую. Открывшийся мне санузел был как-то уж чересчур старозаветен и облезл, словно я попал в отхожее место обыкновенной коммуналки в Центре, в которой живут пенсионеры и алкоголики, исстрепавшие риэлторам и друг-другу все нервы. Более всего меня удивило не отсутствие канделябров, и аутентичных литографий восемнадцатого века непревзойденного Огюста Оффенбаха над унитазом, а сам унитаз вокзального вида, с уходящей из него высоко вверх ржавой трубой, увенчанной заметно покосившимся сливным бачком, окрашенным гибельно-навозным советским цветом, с трогательно свисающей дёргательной цепочкой. Эдакое чудо я видел в последний раз лет, наверно, десять назад, в одном провинциальном ДК, нелюбимом приемном детище местной администрации, когда выступал там в составе дружественного десанта пьяных московских бардов. Было очевидно, что этот когда-то белый, а теперь густого мочевидного оттенка допотопный толчок-мастодонт выжил здесь со времен сдачи дома в эксплуатацию. Испытывая ностальгические чувства, я с удовольствием помочился в его таинственные темные глубины, где колыхались какие-то водоросли. С некоторым отвращением я дернул за цепочку, от грохота спущенной воды, казалось, содрогнулся весь дом и в недра унитаза обрушился, вскипев, Ниагарский водопад. В целом, я оценил этот чудесным образом сохраненный в патологической достоверности уголок ушедшей эпохи – рулон туалетной бумаги был надет на неумело скрученную ( уж не самим ли академиком? ) проволоку, висящую на кривом гвозде, а между толчком и бачком виднелась насаженная на похожий гвоздь стопка аккуратно порезанных газетных страниц, библиографически пожелтевших и на вид таких ветхих, что, казалось, дотронься и они рассыпятся в прах. Рискнуть воспользоваться ими по очевидному назначению мог только очень пьяный человек, не заботящийся о причинно-следственной связи событий. Я не поленился, снял один ломкий листок и рассмотрел его в тусклом, если не мертвенном, свете лампочки без плафона, торчащей над дверью – высокий потолок был погружен во мрак и, глядя вверх, казалось, что где-то под потолком, раскорячившись, притаился беспощадный нинзя в черных одеждах. В листке говорилось о каком-то рационализаторском предложении в преддверие чего-то там, мрачных предновогодних настроениях французов, которым грозит безработица, вспоминались парадные социалистические вехи и среди вороха советских новостей я обнаружил год – 1976. Я вспомнил, что в 1976 я учился в шестом классе, словно в машине времени попутешествовал.
- О – ху – еть, - высказался я, аккуратно вернул листок на место, вышел в предбанник и отчетливо услышал доносящиеся из ванной надсадные звуки блёва.
- Бэ – э – э – э!.. – Сипло рокотал несчастный Кулик. – Бэ – э – э...
Я легко представил его, всем своим рыхлым телом свесившегося над ванной с искаженным мукой багровым лицом, с текущими по щекам слезами и высунутым трепещущим языком, с которого свисает длинная желтая сопля.
- Ты осторожней там, - окликнул я его из-за двери, - лоб не разбей случайно.
Из ванны донеслось утвердительное мычание.
- Бэ – э – э – э... – Услышал я, выходя в прихожую.
Селиванова на кухне не было и, напрягши слух, я различил его едва слышный голос, доносящийся откуда-то из квартирного далёка – он, видимо, говорил по телефону. На кухне сделалось ощутимо сумрачней, хотя вечер, который в это время года всегда был не за горами, еще не наступил.
« И сколько же сейчас, все-таки, времени?»
С кружкой кофе и сигаретой я подошел к окну.
Все больше огней светились над Садовым. Дождь со снегом накрапывал так же нудно, но от горизонта в сторону Высотки приближалась расползающаяся на все стороны туча слякотного оттенка, обещающая на вечер ливень с обильным снегопадом и пробирающим до костей ледяным ветром, ежегодная московская метеомерзость, способная сокрушить здоровье и приподнятое настроение любого, кто отважится дойти до ближайшего магазина, что бы взять, чем согреться.
И, представьте, этому испытанию Москва подвергается каждый ноябрь!
Глядя на приближающееся штормилово и прихлебывая кофе, я твердо решил не пытаться добраться сегодня до Каширской, не сомневаясь, что очутившись там мокрым и продрогшим, даже с прихваченной на ночь бутылкой водки, я погружусь в беспросветно-тоскливую ауру этой квартиры, особенно засасывающую в эти ноябрьские гнилые погоды.
Со стороны прихожей послышалось сдавленное, протяжное, как стон « бэ – э – э – э...», на таких вибрато, что стало ясно – Кулик избавился, наконец, от критической массы, бродившей в нем со вчерашнего вечера. Глухой, с присвистом, кашель послужил тому доказательством, порукой и завершающим аккордом.
В дверях появился Селиванов.
- Блюет? – Деловито осведомился он.
Я кивнул и отпил кофе. Селиванов беспечно махнул рукой:
- Он всегда здесь блюет. Даже мать привыкла, говорит, он ей чем-то отца напоминает. Давай пока накатим, он еще полчаса будет бороду омывать и оливье из носа высмаркивать.
- Давай.
- Ты как, сам-то? – Забеспокоился Селиванов, разливая. - Нормально, вообще? Держишься? Не колбасит тебя?
- Нормально, - успокоил я его. – Настроение прекрасное, доложу я вам, коньяк достойный, идет птицей, компания сказочная...
- Кулик проблевался, - подхватил Селиванов, чокаясь, - мама в Питере, всенощный функционирует. Вот только...
- Вот только баб не хватает, - раздался от дверей сочувственный скрип Кулика. – Все правильно, когда на свете хорошо и, вроде, не о чем париться, русский человек обязательно должен придуматьсебе докуку, интригу, начать комплексовать и мучиться подозрениями и в итоге сам же себе подлянку и устраивает – или революцию затевает от скуки, а потом все валит на евреев, или бабу заводит.
Характерно-русское лицо его с зачесанными назад мокрыми редеющими волосами и неопрятной бородой, с которой капало на свитер, заметно посвежело и порозовело, а взгляд обрел былую решимость продолжать пьянку.
- Налить тебе?- Прямо спросил Селиванов.
- Сделай мне пока чайку крепенького, - окрепшим голосом ответил Кулик, - черного, настоящего, только без этих бабских бергамотов, жасминов и от чего они там думают, что худеют. Хорошо оттягивает.
Настроение у него заметно улучшилось, он даже руки потер в предвкушении крепкого чайку.
Селиванов включил чайник и загремел жестяными банками в шкафчике, а я вдруг вспомнил, что давно не звонил родителям.
- Пойду, - вздохнул я, - маме позвоню, узнаю, как они там.
- Ты б лучше бабе какой позвонил бы, - задорно сказал Кулик. – Подгони Селиванову нормальную тетку, что б не сионистка, не ебанатка, без кризиса ее среднего возраста и без проблем с самоидентификацией, а то мне на него уже смотреть больно, прямо сердце разрывается. Пусть хоть раз в жизни в своем дому нормально потрахается.
- Не поймешь вас, профессор, - отозвался Селиванов.
- Против природы не попрешь, - лицемерно как-то, как мне показалось, вздохнул Кулик. – С бабами тяжело, а без баб – скушно. Э – хе – хе... Да и боюсь я, что с этими своими знакомствами он скоро или антисемитом, или женоненавистником станет, что, безусловно огорчит с детства уважаемую мною Розу Абрамовну. В конце концов, я, как человек ситом крытый – жизнью битый, несу определенную ответственность за ее непутевого сына.
- Ну – у – у, в принципе, конечно, можно... – Без энтузиазма продудел я, совершенно не представляя себе, кому звонить.
- А чего!.. – Селиванов вскочил, выпрямился, как норовистый конь, вскинул голову, затеребил полу рубахи-ковбойки в клеточку. – Я бы познакомился с какой-нибудь нормальной женщиной. Я, блин, как выпью, так мне трахаться хочется. Только, что б не старая была, не пьяная, без акцента и...
- Не дальневосточная националистка, - благодушно закончил Кулик. – Иди Степанов, звони своим исключительным женщинам.
Я покорно кивнул и, растерянно улыбаясь, вышел из кухни.
- Вот блять! – Вполголоса выругался я, стоя посредине колонного зала.
Я затравленно огляделся, досадуя, что забыл спросить Селиванова о местонахождении телефона. В сущности, он мог быть, где угодно, хоть в одном из этих антикварных шкафов, что напоминало причуду одного моего одноклассника, который держал аппарат в тумбочке под телевизором, запертой на ключ, что б не срываться к нему по утрам с похмелья, и раскрепощенные собутыльники не звонили с него в тот же Владивосток, Днепропетровск или Степанакерт.
Тихо бормоча « блять, кому звонить-то?», я двигался вдоль мебели, как музейный вор, высматривая телефон, или, хотя бы, ведущий к нему провод. Я обнаружил искомый экспонат между покатым вудхаузским буфетом с тусклыми вензелями и бюро красного дерева, утыканного непременными канделябрами, на тумбочке, инкрустированной чем-то благородно потускневшим и матовым, вроде слоновой кости. Телефон оказался именно таким, каким я его себе и представлял – тяжелый черный эбонитовый аппарат с пожелтевшим от времени диском, по которому Селиванова-старшего, побледневшего от внезапного приступа тахикордии, в четыре часа утра соеденяли с заскучавшим полуночником и неторопливым собеседником Иосифом Виссарионовичем.
Я поднял трубку, с уважением отметив, что, если не совладать с собой и треснуть ею кому-нибудь из домочадцев по башке, сотрясение мозга, в лучшем случае, обеспечено, и набрал Преображенку. Трубку взяла мама и, пока она перечисляла домашние новости – сварила борщ с копченым гусем и свиными почками, как я люблю, приезжала тетя Галя, опять на час отключали электричество и папа сердился, и когда я уже заеду? – я без энтузиазма перебирал в уме знакомых девиц и не слишком зрелых дам, возможных кандидаток, по всем статьям достойных посетить Дом-музей народного академика-ботаника Селиванова Н.А. и отдаться восхищенному хранителю Селиванову А.Н.
Кастинг, однако, был на редкость скуден.
Среди моих знакомых женщин (исключая очевидных, зарекомендовавших себя ебанаток), особ, способных категорически утвердительно ответить на такое предложение, было не так уж и много, и со всеми ними у меня что-нибудь, да было. Это, конечно, ничего не значило, или значило, но... Хотя, что « но»? Вобщем, хрен вас всех там разберет.
( Так думал я).
Если бы я выбрал тропу Мэйцзю, а не путь воина и пригласил женщину, упомянув только о компании чудесных людей, научных, можно сказать, работников, непроинтонировав бы томящегося в предвкушении Селиванове, это могло бы привести к недопониманию и досадным накладкам – женщина, лишенная информации и, следовательно, иллюзий, впадает в панику. Селиванов красавцем не был, атлетической фигурой не выделялся, и перстень с огромным изумрудом и гравировкой « Благодарю за безумную ночь», опустившись на одно колено, разумеется, бы не поднес, а его апартаменты у любой адекватной москвички могли вызвать естественную зависть и восхищение, несколько, правда, остуженные моментальной калькуляцией ежемесячных выплат за владение эдакой площадью, но никак не послужить разумным поводом провести с ним ночь. Поэтому, в полуха слушая маму и отвечая, как всегда, невпопад, я вычеркнул из списка особ, в той, или иной степени состоявшихся и успешных. С оставшимися, впрочем, было не легче, выбор был, прямо скажем, невелик, но все кандидатки бестолковостью своей личной жизни и драматическими отношениями с противоположным полом, ни в чем не уступали Селиванову, и с этим уже можно было работать. Пообещав маме непременно появиться на днях, когда разберусь с делами, я положил эбонитовую трубку на устрашающие рога вертушки и в изнеможении присел на табуретку, обитою потертой и лопнувшей, но, видимо, анакондовой кожей.
Было о чем подумать.
Приезжих дам из провинции я не хотел беспокоить по причинам, скорее, психологическим – увидев и услышав Селиванова, они тотчас признают в нем ни больше, ни меньше, как былинного Московского Лоха. Да-да, того самого, упакованного и зачарованного ночными огнями многочисленных казино, о котором по всей необъятной России среди женщин ходят легенды, благодаря неоправданно счастливым концам которых, тысячи отроковиц со всей страны, почему-то уверенных в своей неотразимости, беспринципными целеустремленными амазонками устремляются в столицу на охоту за мифическими ДУРАКАМИ, У КОТОРЫХ ЕСТЬ ВСЕ.
Но, согласитесь, насколько скучной, надменной, торжественно-обыденной, неинтересной и совсем не задорной показалась бы Москва даже денежному скитающемуся иностранцу, искателю Иных Смыслов и сексуальных экстримов, увлеченному в таинственную столицу варваров восторженными рассказами Тех, С Кем Он Играет В Гольф, не будь здесь этих амазонок и одиссеев из глубинки, забывших свои Итаки. Без них Москва потеряла бы свою освежающую разношерстность, присущую всем великим городам мира и превратилась бы в столицу самой себя, укутанную границами и минными полями, где, к тому времени исключительно по эркерам и мансардам («Живу в мансарде // Хожу в Труссарди») изнуренные скукой, сарказмом и гламуром коренные москвичи и их клонированные в Германии дети вели бы бесконечные споры о том, что же такое Москва – Запад, Восток, Россия, или Европа, или ни то и не другое, но нечто, безусловно, своеобычное?
А просвещенное московское казачество – у каждого в чресседельной сумке томик Пелевина, бороды не широкие, урядницкие, как у Максимилиана Волошина, а тщательные эспаньолки, выкрашенные в актуальные цвета и хорошо пахнут – будет оберегать с гиканьем и посвистом приделы земли московской разъездами на тюнингованных джипах.
Как бы то ни было, я не вспомню ни одного более-менее упакованного москвича, который был бы лохом. Некоторые одеваются, как таковые, но по одним им известным причинам, хотя, при этом не хуже всех остальных Московских Лохов понимают, когда их разводят. Вообще, москвичей раздражает не сам факт разводилова ( разводящих круче москвичей в стране нет!), а то, что это делается походя, бездарно, неартистично. Это по-настоящему обижает, а вот за талантливый, изящно обставленный мошеннический перфоманс москвич может и с удовольствием заплатить. Москвичи очень странные люди, конечно. В Москве, вообще, считается моветоном задавать много вопросов, особенно по поводу мотивации тех, или иных поступков, считается, что это личное дело каждого, данность, на которую не стоит обращать внимания, и люди, которым всегда надо быть в курсе, только всех раздражают. Москвичи – одна из самых закрытых на ментальном уровне наций в мире и я не удивился бы, если бы это явилось следствием некой сложившейся генетической памяти, ибо какой город, как не Москва, едва ли не с самого своего основания, принял на себя роль рассадника всякого рода смут, закономерно кончавшейся русским бунтом – и, все-таки, Пушкин, друзья мои, был гений! – бессмысленным и беспощадным, и, как мне представляется из моего далёка, бунтовщикам было совершенно наплевать, против кого бунтовать. Бояре бунтовали против царя, царь – против бояр, народ – то против царя, то против бояр, бояре, вообще, по-моему, бунтовали против всех - кроме поляков, конечно! - и, главным образом, против друг-друга, надоели всем со своими соболиными шапками под потолок и окладистыми бородами до мудей хуже горькой редьки, отчего бессмысленный институт их был ликвидирован задолго до тех же, допустим, румынских бояр, и то слава Богу! Москвичам до сих пор побузить на площадях не в тягость, вроде старинной забавы биться на кулачках стенка на стенку. И, может быть, в результате этого, московский стиль жизни регламентирует, прежде всего, закрытость, некую отстраненность, игнорирование разговоров о личной жизни, своей, или чужой, и, вообще, любых чересчур затянувшихся бесед на темы, требующих безусловного восхищения, неприятия, или подтверждения на эмоциональном уровне – в Москве это испокон веков чревато было неправильными истолковниями и скорыми выводами всегда параноидальных властей. Одна из благоприобретенных аутентичных московских черт, так и не освоенных другими – умение сосуществовать в крохотном пространстве, не замечая друг друга. Можно переехать в Москву в двадцать лет, без запинок разговаривать на лающем московском языке, одеваться, как москвич, жить, как москвич, прожить здесь до ста, считать себя москвичом, но москвичом не стать и москвичей так и не понять. Между собой москвичи даже питерцев считают провинциалами и в своем кругу добродушно посмеиваются над допустимыми, но, очевидно, зависшими во временном континиуме, где-то на уровне славного «Сайгона» и расцвета Ленинградского рок-клуба, обитателями заброшенного русскими музами своего гранитного гарема. Тем, не менее, каждый уважающий себя москвич обязан хотя бы раз в жизни совершить своего рода хадж – отправиться в Питер на белые ночи, еще с вечера начать квасить по-черному, перемещаясь с компанией гостеприимных жителей по всяким знаковым местам (мы, в конце заполошенных восьмидесятых, например, начали с «трех топоров» на ступеньках Инженерного замка), и, обессилев под утро, распластаться на одной из лавок, предусмотрительно установленных на набережной для пересыпа многочисленных финских алкоголиков. Избежавшие этого москвичи, наверно, всю жизнь будут вызывать недоумение и жалость.
Москвич узнает москвича издалека, даже на голом пляже в Коктебеле, но постарается избежать общения, не мучая себя вопросом «почему?», ибо на уровне московских инстинктов, всякий матерый хищник стремится держаться на расстоянии от себе подобных.
Для москвичей, похоже, навсегда останется загадкой, почему их так не любят нигде в России, но им, безусловно, всегда будет на это наплевать.
- О чем это я, блять, думаю? – Простонал я.
И энергично потер лицо.
Усилием воли заставив себя отказаться от декларативной афористичности суждений, достойной эссе старого литературного еврея, я вернулся мыслями к Селиванову, у которого, судя по всему, с минуты на минуту должен был начаться нешуточный спермотоксикоз, распространенный среди юношей из сектора Газа, что выплескивается приступами неконтролируемой агрессии и суицидального помешательства.
( Об этом, я, пожалуй, расскажу чуть подробнее, чем этого, наверно, хотелось бы Селиванову. Про проблемы в секторе Газа и еще о всяком другом поведал мне один старый друган, мохнатый травник, у которого, по-моему, спермотоксикоз как начался прямо с последней стадии лет в 12, да так до сих пор и не отпускает. Как всякий укурок, спермотоксикозник был обычно сосредоточен на какой-нибудь абсурдной, но, в то же время, требующей глубокого анализа и изучения, проблеме, и в те дни это было намерение исследовать спермотоксикоз на предмет того, угрожает ли он всему человечеству на уровне существования в пределах дозволенного, или все не так страшно? Беспокойство его вызывали одинокие путники в горах, странники – в лесах, кочевники – в степях, иеромонахи – в скитах, матросы - на судах, а исчезающие народы – в джунглях. И, как всякий москвич, он собирался писать об этом КНИГУ. Его конкретно несло, а я сидел и слушал всю эту лабуду вселенскую с тихой улыбкой – уж больно трава у спермотоксикозника была расслабляющая. А про сектор Газа он еще говорил, что самым гуманным решением палестинской проблемы послужило бы более, чем волевое решение израильского руководства вместо точечных бомбардировок, калечащих мирных жителей, заполонить Палестину через тайно вырытые по периметру подземными ходами дешевыми проститутками из Азии, причем, оплачивали бы их услуги сами евреи – ей- богу, говорит, дешевле бы обошлось, чем биться с этой бесконечной интифадой. По его словам, подобным же образом - при помощи проституток – можно разрулить большинство подобных конфликтов во всем мире, и даже предложить нашим горе-геополитикам проституток, как выход, иначе проблему Кавказа они не решат, похоже, уже никогда. « А я бы тоже, наверное, не отказался», - помню, еще подумал я тогда. И не остался в стороне, поддержал человека и, услышав из моих уст, что он конкретный выдвиженец на Нобелевскую премию Мира, он на глазах расцвел и улыбнулся. В последний раз я его видел на какой-то поэтической тусе в « Гульбарии» на Петровке и он прямо так и сказал мне, что за эту неделю разочаровался в Будде. Я даже не отпрянул – Желтый период длился, как раз, ровно неделю. О спермотоксикозе он, хвала Будде, даже не вспомнил ни разу, но, посмотрев ему в глаза, хотелось взять его за руку и отвести к проститутке. И последнее, что я услышал, было: «Последнее разочарование Будды – нирвана, брат.»
Вобщем-то, это все.
Ну, вот...
И на кой черт я это рассказал?
Ах, да, Селиванов!)
- Ну, как, получается? – Просвистела шепотом свесившаяся на бок из-за двери голова гостеприимного хозяина. В газах его светилась надежда.
Я сложил лицо в непререкаемый кукиш и убедительно закивал.
Предвкушающий Селиванов исчез.
- Вот, черт!
Ну, хорошо, а что же нам тогда остается?
Студентки-пофигистки из хилой плеяды моих поклонниц?
Да, это был бы лучший выход, обрадовался было я, но внутренне осекся. Мне вдруг пришло в голову, что сводничая ради хорошего человека, не имея с этого никакой выгоды, кроме предвкушения сквозь слезу увидеть радость на лице Селиванова, я как бы беру на себя некую ответственность, пусть даже эфемерную, но для человека моего склада даже призрачная тень эфемерной ответственности непомерной тяжестью ложится на плечи.
(А, может, пошло оно все?! – Дал было я слабину, но воля победила разум.)
Мгновенно устав, я представил себе все эти длительные разговоры-переговоры со студентками, бесконечные дотошные расспросы, которыми они меня засыплют и на которые я должен буду отвечать со всей объективностью скурвившегося последственного, а потом я взмокну и мои пропитанные алкоголем мозги обрушатся в спасительную бездну. К тому же, присутствие трех выпивших мужиков, даже самого смирного вида, может обеспокоить любую взбаломошную пофигистку. В глазах ее будет читаться подозрение, она весь вечер просидит недоверчивая, станет слишком остро реагировать на самые безобидные шутки и дружелюбное подтрунивание. В результате этого, с алкоголем она будет излишне осторожничать, ощетинится, превратит обещающий быть нескучным вечерок в тягостное мероприятия по унылому окучиванию и в итоге, боюсь, спать она отправится со мной. Предо мной проплыло пьяненькое лицо Селиванова, на котором читались недоумение, боль, обида, разрушенные иллюзии, погребенная надежда... Я словно услышал колкие шутки и въедливые комментарии Кулика, меня охватило чувство грядущего утреннего дистроя. Одно дело – крепкое мужское похмелье, укрепляющее узы дружбы, и совсем другое – оставление беспомощного спермотоксикозного друга и собутыльника без приглашенной для него же, на его хате, потчуемой на его бабло, взыскуемой бабы. Даже принимая во внимание своеобразие и выстраданный похуизм московских нравов, это считается западло. На другой день после такого беспредела, под непереносимый утренний щебет студентки-пофигистки, тебе ничего не скажут, но посмотрят надменным московским взглядом, в котором нет и крошечной доли того знаменитого московского гостеприимства, но который сразу же даст понять, что ты этим людям больше не – ин – те – ре - сен. Вслед за этим ты с треском вылетишь из тесного, теплого круга своего общения.
(На меня, правда, несколько раз так уже смотрели и даже дорогу куда-то там заказывали, а я как-то не парился – мне всегда по барабану было, кому я интересен, а кому нет, нравлюсь я, там, или нет, для меня куда важней было понять, кто интересен и нравится мне.)
Для большинства москвичей крайне важен круг их общения.
Какого-то особого значения статусам, чинам и регалиям членов здесь не придается и, хотя все эти круги, как не крути – от каких-нибудь ценителей зазубрин на карданном вале моторов первых ЗИСов до очевидно разрушительных для православных устоев клубов эстетов, увлеченных всякого рода паранормальными сексуальными игрищами - так, или иначе, соприкасаюся и по спирали достигают Кремля, значение имеет только твоя ценность, как члена клуба. Человеку приезжему, ни от кого, попасть в московские круги, какие бы они не были, задача не из легких и дело здесь вовсе не в каких-то предубеждениях, высоколобости, или снобизме, а в упомянутых уже мною московской закрытости и своеобразных нравах, заставляющих людей, о которых, вроде ничего такого и не подумаешь, среди своих вести себя настолько раскрепощено, что человек со стороны, не знакомый с московскими обычаями, может подумать, что он попал к полнейшим отморозкам. Естественно, все это отражается на его простодушном лице и лишает членов круга удовольствия от собственных закидонов.
Москвичи стр – р – р – рашно не любят, когда их беспокоят. Особенно по пустякам.
Понять москвича проще всего, если не лезть к нему в душу.
Как юный британец из порядочной семьи в викторианские времена, сызмальства, едва начав мечтать, выбирал свой клуб, приобретая соответствующие навыки общения и добиваясь определенных успехов на своем честолюбивом поприще, так обычный преображенский балбес из 392-ой школы готовится найти свой круг общения. Вообще, все эти круги, клубы, творческие объединения, альманахи, короче, нужны для одной благородной цели – что бы человек, не опускаясь до объяснений и не опасаясь, что ему начнут срать на мозги, будучи среди своих, таких же, мог от души пиздить о чем угодно и в каких ему угодно выражениях, за милую душу употреблять все, что ему вздумается и в тех количествах, которые он сочтет достойными и иметь право не испытать никакой радости, если в это время ему захочет быть представленным Президент.
А хули?
Более всех досаждают всякого рода гиперактивные и меганастойчивые обладатели каких-нибудь чероки, друзья звезд, помощники депутатов (да и сами депутаты, бывает, ломятся), продюсеры шоу-бизнеса, локальные знаменитости, младшие дети олигархов, зачморенные прожектёры, самый трогательный вид которых, кажется, взывает о незаурядном участии, или, хотя бы, скромном обеде, однако, не редки и обычные сумашедшие. Все эти типажи способны говорить только о себе, или об умерших, позволяя себе назидательный тон, но особенно раздражает условная необходимость какое-то время их слушать.
«- Райан, мы теряем время!»
Для таких выебонов должен быть свой круг, по определению узкий, потому, что все более-менее адекватные люди, не считая жаростойких и морозоустойчивых халявщиков и клевретов, сразу же разбегутся оттуда, сломя голову.
Москвичи не любят заострять ни на чем внимания, это мешает им стараться ни о чем не думать.
Особенно о бабе, которую неизвестно, где нарыть и как уговорить.
Небходимость ответить на гостеприимство и намутить для Селиванова бабу стало делом моей чести, но кого, кого?..
Кого?!
Я яростно почесал голову, утопив пальцы в до безобразия просаленных волосах.
Было отчего придти в отчаяние – где обрести женщину, которая по доброте своей должна была не только отдастся Селиванову, но и с видимым удовольствием принять участие в нашей насквозь гнилой пьянке, поддерживая позитивные, полные шуток и острот, разговоры. Смеяться с нами и шутить самой. Не кручиниться долго вслух над своей бабьей судьбой. Хорошо относиться к Селиванову. Не гипнотезировать меня многозначительными взглядами, полными сокровенного прошлого. Не напиваться так, что бы не рухнуть неожиданно бревном прямо на кухне и не колбаситься до утра в полном угаре. И еще. Что-то подсказывало мне, что, наверное,для всех спокойнее будет избежать евреек.
Такого гусарского идеала среди знакомых дам у меня конечно же, не было, но только с одной женщиной, всегда готовой исполнить то, что в предыдущем абзаце я начал с импульсивного «не», мне никогда не было скучно. Имя ее все, то время, пока я комплексовал, сидя на табуретке, пульсировало у меня в мозгу, как сверхновая, готовая вот-вот взорваться – АЛЛА!
Алла, бля!
И тут же струхнул – да, Алла, это, конечно, бля – я - я...
Понимая, что Алла не самый лучший и, что гораздо хуже, непредсказуемый вариант, я, как сомнамбула, набрал ее номер.
Сомнения переполняли мою душу.
«Только бы ее не было дома», - успел-таки смалодушничать я, прежде, чем после второго гудка она сняла трубку. Я даже не успел собраться с мыслями и не знал толком, что говорить. При звуке ее голоса меня словно окатило ледяной волной.
- Алё!
В ее голосе, как всегда, слышалась подростковая притягательная хрипотца, очень гармонирующая с ее любимыми какими-то полумальчишескими прикидами, дворовой готовностью влезть в любую драку, угловатыми, совсем не женственными движениями, и катастрофическим отсутствием даже приблизительных навыков make-upа.
(Обычно, после того, как она красилась, я хватал ее за плечи, впечатывал спиной в стену, сдирал с нее трусы, смачно плевал ей на лицо и с бранью оттирал трусами нарисованное, а Алла гордо при этом вздёргивала свою маленькую изящную головку, с неописуемым изяществом выгибая шею и изгибаясь сама, ноздри ее гневно трепетали, особенно, когда я засовывал ей в рот перемазанные липстиком трусы, она делала вид, что пытается вырваться и была похожа на юного пионера-героя, угодившего в лапы к фашистам. О – о – ох, как нас это заводило!)
Удивительно, но при этом она никогда не оставалась неотмеченной благосклонными, если не восхищенными, взглядами мужчин. К ней проявляли искренний интерес совсем впавшие в нирванну и похуизм (впрочем, похуизм и есть московская нирвана) столпы литобъединений и редакторы альманахов, при ней расцветали улыбки на бескровных, однозначно скорбных устах иных московских поэтов, вобщем, мне было чему удивляться. По-моему, она могла соблазнить кого угодно. Вокруг нее словно существовала некая аура, пропитанная эросом, которой Алла умела управлять по своему желанию, меняя местами знаки и символы в одной ей известном алгоритме в сответствии с ситуацией и степенью рокового задора, и аура, обволакивающая все вокруг нее, программировала настроения сексуальной энергетики, как по цветовому коду – от, по сути, банальных до смешного, голубого и розового и, допустим, многозначительно-черного, садомазохистского (остальные извращения, или, если хотите, простое человеческое любопытство, уж не знаю, как и маркируются), до таких шизофренических замесов, фосфорицирующих тревожными всполохами флюорисцента, что эта грязь уже ни в какие рамки не лезла. При этом она даже начинала смотреться по-другому. А, вообще, незамутненных полутонов в сексульной палитре ее ауры явно не хватало. Мы испробовали многое оттуда, кроме того, что показалось нам не слишком забавным и, кажется, нам удалось все. И даже то, что при этом мы едва ли не каждую нашу встречу переступали очередную черту, за которой, по словам святых угодников, не было возврата и черт этих все не убавлялось, не могло заставить нас угомониться.
И, кстати, угодники были правы – вернуться, все равно, не получается, потому, что неинтересно.
- АЛЁ!
- Алла, привет, это я, Андрей.
Я заранее чувствовал себя выжатым, как лимон.
-А, Андрюш, привет! – Радость была искренней и это меня взбодрило. – Чего звонишь?
Я напряженно вслушивался в ее голос, пытаясь понять, в каком она состоянии – выпила ли уже, с похмелья ли, не колбасит ли ее в предвкушении обычных закидонов, или просто скучает. Это было чертовски важно.
- Ты, вообще, как там?
Я спросил, зная, что в каком бы состоянии она не была, на меня обрушится поток жалоб на всё и вся, просто нужно молча подождать, пока он иссякнет.
- Я-то как? Да никак.
По заведенной еще со времен наших безумных отношений привычке, я отнес трубку от уха, неслышно вздохнул, крепясь и приготовился слушать.
- Нет, Андрей, это пиздец какой-то! – Закипела она. – Мама забрала все хозяйственные деньги, на квартиру, на продукты, на проезд и уехала на неделю, или больше, к своему Денису, блять, Сергеевичу, на дачу, оставила меня с голой жопой. У него мастерская на этой даче, он там эти свои надгробные скульптуры ваяет, так она говорит, что ей там лучше работается, вдохновение, видите ли, у нее и воздух там хороший. Знаю я, какое у ней там вдохновение и воздух, блин, хороший – квасят там, небось, целыми днями и трахаются в тишине и покое, а я тут сиди, как дебилка, без мужика и копейки денег. У меня даже на проезд нету! И хоть бы в комнате своей прибралась. Оставила там такой срач, что трезвой заходить страшно. А сестра, дрянь такая, мало того, что всю мою косметику перетаскала, так еще оделась в мою новую куртку, я недавно купила, замшевая такая, со вставочками из твида, воротник меховой, натуральный, мягкий такой на ощупь, нежный, а те – е – е –плая!.. Настоящая Турция, не какой-то там Китай, я ее у вас там, на Черкизоне приглядела. Я на нее три месяца копила!!! Зависла у какого-то своего этого то ли менеджера, то ли брокера, у него родители в «Клязьму» отдыхать уехали и телефона мне не оставила, что бы я звонками не мешала...
- Ну, потому и не оставила, что бы не мешала, - тихо пробормотал я в сторону.
Алла все говорила и говорила, а я сидел, слушал и ждал, когда она, сердито чмокая, примется раскуривать сигарету. Это занимало пару секунд, но я научился вставлять в этот промежуток слово. Настороженно прислушиваясь, что бы не пропустить заветный миг, я прикидывал шансы на то, что Алла с легкой душой оставит захламленный дом, где каждый день разбивается ее сердце, и откликнется на мое предложение. Анализируя ее голос, я, в некотором роде специалист, пришел к выводу, что она, несомненно, не пьяна, что похмелье, если и есть, то совсем незначительное и, что самое приятное, опохмелиться ей, судя по всему, не на что, и, благодаря этому, ей не просто скучно, ей невыносимо находиться без выпивки, денег и, зная Аллу, скорее всего без еды, в квартире, труд наводить хотя бы относительный порядок в которой брала на себя только ее сестра Настя.
- ... И кот этот поганый своими криками и ссаньем всю душу вымотал!..
Шансы были велики, с каждой минутой монолога я чувствовал себя все уверенней. При этом я задумчиво ковырял истертую кожу старинной табуретки, пока она вдруг не лопнула и мой палец не провалился в мягкую, как пух, столетнюю набивку. Испуганно пробормотав «вот, еп твою мать», я поспешно извлек палец, тщательно пригладил драгоценную кожу так, что бы не было заметно и вдруг обратил внимание, что из трубки раздаются жалобные всхлипывания.
БИНГО!
- Аллочка, бога ради, успокойся! Черт с ними со всеми, и с Настей твоей, и с Изабеллой Юрьевной. Ты их все равно не исправишь. Тебе надо отдохнуть, расслабиться, а то ты сидишь постоянно дома и только ругаешься с ними почем зря. А они с тобой. Так кто угодно спятит. Ты давай вот, что – одевай, что еще осталось, руки в ноги и приезжай к нам на Баррикадную.
- А кто там у вас? – Шмыгнув носом, заинтересовалась она.
- О, это замечательные ребята. Они барды и...
- Бля – я – я...
- Нет, нет, - зачастил я. – Они не те барды, которые все время что-то поют, они просто мои, типа, поклонники. Ты об этом не волнуйся, здесь, по-моему, и гитары-то нету. Слушай, три умных хороших мужика...
- Три – с тобой, что ли?
- Ну, да. Научные работники, с юмором, образованные, не маньяки, просто мечтают с тобой познакомиться.
- А что ты им обо мне рассказывал?
В ее голосе я уловил интерес и некоторое беспокойство, и это было хорошим знаком. Вопрос не застал меня врасплох. Я прочистил горло.
- Я рассказал, что ты красивая, артистичная, талантливая, сексуальная, нет! – гиперсексульная и, вообще, охуительная женщина. Мы тут сидим в высотке на Баррикадной, знаешь? – квасим помалёху, а без дам, понятно, скучновато получается. Нет того веселья, задора, ну, ты понимаешь. Приезжай, здесь все есть – отличная выпивка, закусон, от метро – три минуты, пять комнат, чего еще надо? Встретим тебя , как королеву, прямо оближем всю!
Вопреки ожиданиям, долгих уговоров не потребовалось. Не знаю, что сыграло решающую роль, отличная выпивка, закусон, три минуты ходьбы до Баррикадной, пятикомнатная (хотя, я мог недоборщить) хата в высотке, или три хороших, веселых мужика, которые не намеряны обольщать ее бардовскими песнями, но ее перестали душить слезы и, всхлипнув напоследок, деловым тоном она потребовала оплатить ей такси и отдать деньги за съем ее квартиры за следующий месяц. Я было задохнулся от возмущения, потому, что срок выплаты еще не пришел, да и такси показалось мне излишней роскошью, но сдержался и согласился, в конце концов, у нее на руках были все козыри. Скорее всего, именно это убедило ее окончательно – она успокоилась совершенно, заторопилась, поспешно проговорила, что будет через час-полтора, повесила трубку и побежала рисовать на лице, тем, что еще не успела спиздить сестра.
- Уффф... – Выдохнул я, почувствовав облегчение и понятную гордость человека, сделавшего трудное, но благородное дело. Словно гора упала с плеч.
Эдаким бодрячком, забыв о продырявленной табуретке, я пружинисто направился на кухню. Меня переполняла радость оттого, что я отдам дружеский долг Селиванову и увижу Аллу – несмотря на все ее закидоны, которые, порой, были невыносимы и в итоге послужили нашему расставанию, она всегда оставалась хорошим другом, искренним человеком и обладала столь мощной сексуальной харизмой, что забыть ее было просто невозможно. Единственное, что не давало мне покоя, это ее неумеренное питие и, как следствие, мгновенное, неожиданное для всех и, как мне казалось, для нее самой, настигающее ее полное затмение, напоминающее приступ какой-нибудь средневековой падучей, когда ее словно сметало ураганом безумия в какую-то другую реальность, аура ее меркла и она вдруг принималась орать, рыдать, ругаться, бросаться на людей и крушить все вокруг. Моментами становилось по настоящему страшно. Просьбы держать себя в руках, озвученные до посиделок и полные неописуемых подробностей разборы полетов после, никакого успеха не имели и я серьезно беспокоился за ценные экспонаты, заполонившие селивановскую берлогу. Единственное, что можно было сделать в данных обстоятельствах, это просто плюнуть и ни о чем таком не думать, что я и сделал, представ перед Селивановым и Куликом.
- Все, вызвонил! – Бодро отрапортовал я, – Алла, моя старая знакомая, лет тридцать, нет! – меньше, художница, охуительно сексапильная, очень веселая и выпить, кстати, любит. Будет через час-полтора
Селиванов выглядел заметно взволнованным.
- А она не еврейка? – Спросил он поспешно.
- Алла? Что-то такое знакомое... – Задумчиво проговорил Кулик. – Погоди, ты, по-моему, о ней как-то рассказывал. Какая-то история у тебя с ней была, вроде триллера.
- А, это! – Я беспечно махнул рукой и даже попытался рассмеяться. – Ну, с кем не бывает. С нами и то по пьяни всякое случается. И ничего! Живы, как говорится, и здоровы.
Кулик, однако, не унимался:
- Погоди, погоди... Алла? Она же, ты говорил, полная ебанатка. Алкоголичка, кажется.
Я почувствовал усталость и раздражение.
- Ну, чего ты пристал? Не алкоголичка она вовсе, просто выпить любит. А кто не любит? Баба, как баба, мало ли, что я там со зла наговорил. Селиванову нужна была баба, я договорился с бабой. Чего еще надо? Что бы она была непьющей и не ебанаткой и при этом, желательно, еще и блондинкой с бюстом шестого размера и ящиком дешевой водки в руках?
- Кулик дешевую особенно уважает, - почтительно промолвил Селиванов.
- Алла - красивая баба, с бо – о – о – льшим чувством юмора, кстати, и выпить любит. Без этих дешевых бабских выебонов. И не еврейка, Фишман, не бойся и акцентов у нее никаких нету. Ах, да, у нее, кажется, то ли дед, то ли прадед армянином был.
- Армяне? – Испуганно вздрогнул Селиванов и пролепетал. – Ну, армяне еще, кажется, ничего. А?
В голосе его прозвучала робкая надежда. Он умоляюще смотрел на нахохлившегося Кулика, повернувшись к нему всем телом.
«Вот ксенофоб хренов, - сердито подумал я, - сам не знает, кого ему нужно.»
Кулик принял вид значительный, распушил по-стариковски губы, вздернул одну бровь, только, что склерозные академические брыли у него до плеч не повисли.
- Гм, армяне... Да – а – а, сложный, неоднозначный народ с весьма своеобразной ментальностью. Хотя, имея такую историю... Существует мнение, с которым, впрочем, я не согласен, что армяне – суть потерянное колено израилево, о котором говорится в Вехом Завете.
- А мне кажется, что потерянное колено израилево стало арабами, - поделился Селиванов.
- А у меня есть мнение, что вы оба – дебилы, - сообщил я. – Коротич, нужна вам баба, или нет?
- Нужна, нужна! – Всполошился Селиванов, а Кулик милостиво кивнул – давай, мол, чего уж там. Ему, видимо, предпочтительнее было блистать своей ветхозаветной эрудицией перед красивой бабой с бо – о – ольшим чувством юмора, чем перед двумя накачавшимися коньяком олухами.
- Хвала всевышнему, пришли к консенсусу, - проговорил я, чувствуя облегчение. – Только, это... Надо бы такси ей оплатить, а то она добираться будет всю ночь. Да и взять чего, выпить, закусить, а то Алла и поесть у нас озорна.
- Я сегодня, так и быть, угощаю, - добродушно молвил Кулик. – Я за ночь, пока вы тут дрыхли за милую душу, статейку одну доделал, утром, перед вами, в редакцию ее забросил и денежку получил. И неплохую, кстати, денежку.
- Ну, слава Богу! – Выдохнул, наконец, я.
- В какой-то век у Селиванова человеческая ебля наклевывается. Не дай бог, бухла не хватит, вовек себе этого не прощу.
Я залпом выпил рюмку, стоящую на столе.
Селиванов нетерпеливо заходил по комнате:
- Так, что же, прямо сейчас и пойдем?
- Эк его раззадорило, - с удовольствием заметил Кулик и посмотрел на свои командирские. – Время еще есть.
Я посмотрел на окно.
Ранние ноябрьские сумерки пропитали уже сгущающимся грязно-серым небом все пространство за сырыми от раскисшего снега стеклами, только снизу набухающая тьма подсвечивалась оранжевым расплывчатым отсветом фонарей на Садовом, и желтые мазки окон, дрожащие от струящихся капель, тускло сияли в обшарпанной раме. Было слышно, как там завывает ветер.
Селиванов включил свет.
- Ну, вы сбегайте, а я вас тут подожду, - обронил я, не отрывая глаз от окна.
- Селиванов, не мечись ты так, - лениво протянул Кулик. – Ей-богу, на откинувшегося зэка похож, который баб десять лет не видел. Глаза прямо горят, видишь, Степанов? Ты Аллу-то не напугай, а то подумает, что маньяк.
Селиванов рухнул на табуретку.
- Давайте выпьем!
Я разлил по полной, в бутылке оставалось уже совсем немного.
- За то, что бы Селиванову было хорошо! – Зычно провозгласил я.
Мы от души чокнулись и выпили – всем хотелось, чтобы Селиванову было хорошо.
Жадно накатив, он вдруг воскликнул:
- А вы-то?!
- Что «мы-то»? – Откликнулся морщащийся после стопки Кулик. – Хочешь, что бы мы вас благословили и деликатно уехали, оставив наедине с коньяком и закусоном?
- Ну, блин, погнал, - огорчился Селиванов. – Я имел в виду – как насчет баб для вас? Я о вас беспокоюсь! Вдруг вам скучно станет, пока я... Ну, короче, если все пойдет, как надо...
Кулик сладко, с хрустом потянулся:
- Да не парься, Селиванов, расслабься в кои-то веки. Если бы мы с Андрюхой заморачивались по этому поводу, уж, наверное, подсуетились бы, выписали бы себе оторв, вроде Аллы. Степанов, ты трахаться хочешь?
Вопрос застал меня врасплох.
- Да я как-то... А черт его знает! – Чистосердечно признался я.
- Вот и я как-то черт его знает. У меня отлегло с бабой-то вашей, я бы, например, нажрался бы с удовольствием.
- Только и знаешь, что нажираться, - укорила его Аделаида Кузьминишна Фишман-Селиванова, старая бабка.
- Нет, вы только посмотрите на этого исцеленного! – Задорно хлопнул себя по коленкам Кулик. – Прямо святой Иероним какой-то. Хорошо, падре, ты будешь ебстись, а мы – нажираться. Идет?
- Ага, раскатал губу, человек-цистерна, - молвил высокомерно Селиванов, вставая. – Пойду и я отолью.
Он вышел, напевая.
Я чувствовал прилив бодрости и расцветающий жар коньячного опьянения во лбу. Ожидаемый приезд Аллы вызвал у меня приступ искренней радости. Я понял, что, несмотря на, казалось, навсегда угнездившийся в моей душе страх перед ее пьяными выходками, я скучал по ней. Тщательно оберегая себя от сколько-нибудь тесного общения с Аллой, что, после своего бегства, я считал благом, мне не удавалось избавиться от воспоминаний – в те наши редкие дни и ночи, когда она не напивалась в хлам, не было женщины уютней и сексуальней. Эти воспоминания, словно какое-то наваждение, возникающие внезапно и априори совсем не к месту, то пугали меня, то сердили, то заставляли мастурбировать ночь напролет. Я даже пытался бороться с ними. С одной стороны, это было нетрудно – в какой-то момент стало очевидным, что наши отношения не что иное, как та самая « гибельная страсть», во имя которой мужчины стрелялись и отправлялись на всю жизнь в плаванье, а женщины сходили с ума и травились синильной кислотой, родовые гнезда приходили в мерзость и запустение, а фамильные состояния пускались по ветру, словом, все то, о чем с безвыходным отчаянием писали сэры романисты викторианской, во многом все еще сельской, Англии. В нашем, совсем уж прискорбном, случае, все это закончилось бы тем, что или Алла во сне меня придушила, или я бы расхуячил об ее башку табуретку. Но с другой стороны, избавиться от навязчивых наваждений у меня не хватало сил, ибо более гармоничного секса я не ведал ни до, ни после нашей роковой встречи.
Да, я рад был бы провести вечер с Аллой и убежден, что скучать мне не пришлось бы, но этого было вполне достаточно. Наверное, мы с ней были как раз тот случай, когда наслаждаясь волшебством в объятиях друг друга, оба понимают, что быть вместе достаточно долго они не смогут ни при каких обстоятельствах. Всегда заканчивается дерьмово там, где страсть заменяет все на свете, а даже отправление естественных надобностей обретает сексуальныйм подтекст.
Стоит ли и говорить, что я искренне желал ей встретить мужчину, который, уж не знаю, как и чем, но заставил бы ее взяться за ум, превратиться в покорную жену и уравновешенную женщину. Убежден, что и она мне желала того же, но я не мог представить себе человека, которому пришло бы в голову пожелать ей это наяву.
Я совсем не был уверен, что Селиванов именно тот мужчина, который способен послужить достаточной причиной для Аллы хотя бы попытаться на какое-то время стать относительно нормальной бабой и не ворошить на людях наше прошлое, но попытаться стоило. Мне казалось, что Селиванов, по крайней мере, похож на того относительно нормального мужчину, ради которого стоило все это затевать.
- А чего, может, Селиванов и прав...
- А?! – Вздрогнул я от неожиданности.
Кулик сидел, задумчиво уставясь в окно и говорил, казалось, сам с собой.
- Я говорю, вызвонить, действительно, что ли, кого? Ведь нажремся – как пить дать, на баб потянет, это уж к Ванге не ходи. А тут еще Селиванов с этой твоей Аллой будет резвится не по детски. Мрачная перспектива...
- Я как-то никогда особенно не парился по этому поводу.
- Да я тоже, в принципе, а вдруг приспичет? Не один же Селиванов у нас такой страдалец бедный, у меня, например, либидо тоже не железобетонное и в любви я, как некоторые, не купаюсь («В меня метит, типа, я купаюсь», - тотчас смекнул я), а молодой, здоровый организм, знаешь, своего требует. А меня женщины плохо воспринимают, вроде, как побаиваются, что ли? Да и я их, честно говоря, тоже...
- По-моему, - задумался я, - ты чересчур дотошен. Ты женщину воспринимаешь, как объект исследований, тебе обязательно надо докопаться до сути, разложить всю ее по полочкам, проследить причинно-следственные связи, выявить логические тенденции. Может, это и интересно, конечно, но стоит ли на этом так заморачиваться? С женщинами, как и со всем прочим в этом мире, все гораздо проще, чем кажется. Это, как раз, женщины все любят усложнять, иначе жизнь им начинает казаться скучной и неинтересной, и сами они кажутся себе скучными и неинтересными с точки зрения мужчин. И оттого впадают в панику, или истерику. Вот почему, по-моему, женщины так любят гламур? Прямо наркотическая такая зависимость? Гламур – это квинтесенция ненастоящего, паника и истерика, оформленные в актуальной цветовой гамме и дизайнерском решении, стилистически обоснованное легкое сумасшествие, перманентный психоз, воплощенный в сезонных трендах, без которых женщина начинает чахнуть и увядать, как тот изломанный принц под пальмами без аленького цветка. Русские женщины почему-то особенно на это подсаживаются. Слава богу, хоть Алла в этом смысле не «дитя сезона», она очень искренняя, с ней, действительно, интересно общаться. Нет, правда. Хотя бабьим умением выносить мозги, она владеет отменно.
Кулик, охнув, встал, с удовольствием почесался и включил чайник.
- Проще-то, оно, конечно, завсегда куда лучше, - не стал он спорить. - Кто ж спорит, сердешный? Только проще как-то никак не получается. У меня, по крайней мере. Я же сдуру, по молодости лет, поступил на филфак МГУ и закончил едва ли не с красным дипломом, дебил. Лучше бы на экономический пошел, или сразу в Нефти и Газа, где не надо теоретизировать на пустом месте и высасывать из пальца стройные концепции мироустроительства ,устраивающие оба полушария мозга. Докапываться до говеной сути кем-то когда-то сказанного. Выстраивать логические цепочки из псевдофактов от одного великого ума к другому великому уму. Только ради ехидства выдергивать из контекста строчки, прямо говорящие о глупости, невежестве и нарциссизме общепризнанного гения. Вот и выучился я фокусничать не хуже какого-нибудь въедливого Порфирия Петровича, или Шерлока Холмса. К тому же отец у меня – следак в убойном отделе, к пенсии обещали подполковника присвоить. На пенсию выгонят, небось, сопьется совсем... Он хороший мужик, порядочный, не сволота какая-нибудь красноперая, улики подкидывать не будет, вобщем, мараться он не любит. И, знаешь, сотрудники его даже очень уважают, а там, как ты понимаешь, всякие есть – все знают, что будет молчать, как кремень, никого не сдаст и спину всегда прикроет, хоть собой. Геройский такой получается папашка. А вот, как у них говорят, «дожал» себя. Два года уже после смерти матери на ночь выпивает бутылку водки, иначе, говорит, спать не могу. Прямо чеховский персонаж какой-то, хотя, грустно, конечно...
- Бутылку на ночь – это еще ничего, - посочувствовал я.
- Да и нервы у него все измотаны, у них не работа там, а психушка натуральная. Вобщем, предрасположен я генетически выстраивать логические цепочки, докапываться до фактов и составлять психологические портреты, и сделать с собой ничего не могу.
- Горе от ума, - понимающе кивнул я. – Со мной тоже такое бывало. Хотя, все упирается в простой вопрос – будем трахаться, или нет?
- Это для тебя упирается, - проворчал Кулик, - а для женщины траханье упирается еще в тысячу вопросов, о которых мы и понятия-то не имеем, но они, оказывается, страшно важны и прямо жизненно обоснованы. А решить их быстро и адекватно у них не получается, потому, что оба полушария заняты, в основном, речевыми центрами и места для иных функций и нейронных связей остается очень мало.
- Неужели оба?! – Ахнул я.
- Оба, - сурово подтвердил он. – Оба, брат Степанов. Американские ученые это доказали, я читал.
- Американские ученые твои, брат Кулик, вечно доказывают то, что их никто не просит, - серьезным голосом озабоченного произнес Селиванов, подходя к столу. – Их, наверно, просто прет от всей этой херни, как укурков от приколов.
- ЭТИМ, - сказал я, вздрогнув, - я склонен верить.
- А кто ж не поверит? – Изумился Кулик.
- Вот-вот, - проворчал Селиванов, - американские ученые доказывают только то, чему все с радостью поверят, или то, что, в принципе, в доказательствах не нуждается. И, мало того, что они конкретно прутся от этого, им еще и гранты подкидывают такие же, только богатые, объебосы. Знаешь, в чем твоя беда, Кулик? Ты, как эти укуренные ребята из какого-нибудь Стэндфорда от своих заебов, прешься от свойственной тебе дедукции, психотипов, генотипов, заштопанных рукавов, нечищеных ботинок и окурков в помаде. Выявленных тенденций, короче. Ты обладаешь этим даром, бесспорно, но когда ты занимаешься этими своими выявлениями с дамами, то входишь в раж, становишься похож на какого-то сыскаря, особенно, если нажрамшись. Прямо удержу тебе нету с гениальными намеками на свою прозорливость и далеко идущими выводами по поводу ее незастегнутой пуговицы. При этом вид у тебя какой-то глумливый, как у гестаповских следователей из советских фильмов, которых постоянно играли одни и те же прибалты. Женщин эти твои приколы пугают, они чувствуют в тебе холодное отчуждение и бесстрастие исследователя. Их это пугает, потому, что они не понимают, чего ты добиваешься. Женщина, вообще, не должна что-то там анализировать, сопоставлять и докапываться до причинно-следственных связей, то есть думать, как мужчина, женщина должна ЗНАТЬ, и только тогда она будет чувствовать себя спокойно. И, кстати, совершенно не имеет значения, что у них там делается в обоих полушариях. Даже, если там вообще ничего нет, ты, все равно, как миленький будешь на бабу облизываться и вести себя, как дурень, лишь бы она тебе дала.
- И с этим я тоже согласен, - признался я и мы с Селивановым крепко пожали друг другу руки. Я продолжил, однако. – Мне, знаете, иногда даже предствить себе страшно, какая хуйня у них там в головах творится, только ведемся-то на это, все равно, мы. И как ведемся! С полоборота. Такая вот, блять, гипер-аллергенная до абсурда хуйня у нас получается, господа научные работники.
- Да – а – а, бля – я - я, прямо мозговой штурм какой-то, - сла – а – а – адко так зевнул и потянулся Кулик. – Нобелевскую премию Дарвина вам, за самую вескую в истории аргументацию в пользу женщин и стомиллионнопервую причину опасаться их еще больше. А опасаться, это значит – изучать. Чем ваш покорный слуга и занимается в отличие от вас, заочных степендиатов Стэндфорда. Или, тогда уж лучше дублинского Тринити-Колледжа, известного на весь мир своими ёбнутыми выпускниками. Уж вы-то точно поладили бы с молодыми ирландскими учеными.
( П р о г р е м е л а т а б у р е т к а, в с к о ч и л С е л и в а н о в).
С е л и в а н о в (С и л ь н о, о т д у ш и) – Так, ну вас всех в жопу. Кулик, давай, вставай, нам идти надо, времени, по-моему, прошло достаточно. Алла, может быть, уже на подъезде.
- Кто знает, - меланхолически заметил я.
- Кулик, - воззвал Селиванов отчаянно, - давай, блять, вставай, мешок с энергетическими отходами. Нам идти надо!
- Нет, он точно так спятит, - сообщил мне Кулик, - и, впрямь, надо идти.
Он нарочито тяжело, медленно поднялся.
- Идем, Селиванов, идем. Только укутайся потеплее, а то всю ночь соплями шмыгать будешь. И сумку возьми побольше. Ну, и давайте уж тогда, допьем.
Я с радостью разлил по полной.
Торопясь, мы выпили одним махом.
Они, наконец, выбрались в прихожую и, беседуя вполголоса, принялись одеваться.
Чего-то я хотел...
Чего –то я...
Ах, да!
- Том!
- Чего?
- Ничего, если я пока голову вымою?
- Блин, без вопросов. Давай, наводи красоту. Там, в ванной полно каких-то шампуней, а полотенце мое, если это имеет значение, зеленое такое, вроде еще свежее, дерьмом не пахнет.
- Селиванов, ты когда последний раз мылся? – Послышался удаляющийся голос Кулика.
- Сигареты купите! – Успел надрывно крикнуть я, еще овеваемый сквозняком.
Дверь захлопнулась.
Я пошел в ванну, оскверненную Куликом и, полагаю, не раз.
Признаюсь, ванна удивила меня не меньше туалета, но не ожидаемой пятидесятилетней запущенностью, а размерами – она выглядела не на много большей, чем ванная в моей двушке на Преображенке. Видимо, сталинским архитекторам был передан секретный приказ всеоблемъющего Вождя проектировать в высотках помещения для помывки и отправления естественных надобностей таких скромных размеров, что бы обласканным гениям советской науки даже в голову не могло придти засиживаться там подолгу, по примеру сибаритствующих римлян, которые у себя в упадническом сенате только, что верхом на толчках не заседали, жуя миног, а в раскошных термах, наверное, так и жили с самого рождения до обязательного самоубийства.
(На самом деле, Иосиф Виссарионович был столь же восторжен, наивен и некомпетентен, как и гораздо более великие умы до и после него).
Советский ученый не должен был отвлекаться на буржуазные излишества – пописал-покакал по-бырому, как положено, сполоснулся скоренько и, блять, работать, работать и еще раз работать во имя и во благо. Хотя мне, откровенно говоря, трудно было представить себе маститого Николая Антоновича, резвящегося в переполненнной ванной с визжащей в его объятиях Розой Абрамовной даже во время его красивого недельного запоя.
Нет, не такой он был, товарищи, человек!
В основном же ванная соответствовала парадоксальной действительности селивановской квартиры – пожелтевший, местами отбитый кафель, как в провинциальном морге (да-да, я и там пил!), не менее желтая, с отколовшейся эмалью ванна, прочерченная черным, как вспенившийся след от луча гиперболоида, руслом постоянно бегущей из крана воды, и соответствующая раковина. Над раковиной висело на удивление нетреснувшее зеркало в позеленевшей бронзовой раме, сверху донизу испещренное бесчисленными снежинками брызг зубной пасты. Под зеркалом была приделана неброская стеклянная полочка из времен советской действительности, как у Аллы, давно утратившая свою прозрачность. На ней тесной сбившейся кучкой красовались флаконы самых неожиданных форм и расцветок, лежал испачканный помазок для бритья с костяной ручкой, кучка одноразовых станков, ни один из которых не выглядел пригодным для употребления, нераспечатанный, сильно запыленный кусок «Цветочного мыла», каковым брендом я пользовался в последний раз лет, эдак, двадцать назад, какие-то, казалось, вросшие в стекло булавки, заколки и шпильки, и окаменевший окурок. На краю стоял граненый стакан с зубными щетками, почему-то в подстаканнике, изображение на котором исчезло под толстым слоем чего-то вязкого и застывшего, читались только большие цифры «1947». Сомнительно, подумал я, что этот раритет во времена оно был преподнесен народному академику от трудящихся железных дорог СССР в честь его выдающихся заслуг, но, тогда, откуда он здесь взялся? Если, конечно, он не из чистого золота.
Можно только представить, как оживился бы Шерлок Холмс, попав сюда со своей лупой и непреодолимым олухом Ватсоном. Впрочем, если подумать, все здесь было глубоко логично и более, чем соответственно нашей жизни в этой удивительной стране, как бы она не называлась – СССР или Россия, и даже полустертые переводные картинки производства канувшего в Лету ГДР с улыбающимися красавицами и веселыми гномиками, трогательно облепившие кафель вокруг зеркала, смотрелись здесь вполне уместно.
Стараясь не испачкаться, я выбрал флакон с шампунем от «Шанель» (видимо, преподнесенный Розе Абрамовне неунывающим поклонником из глубинки) и снял с крючка относительно зеленое полотенце, на всякий случай осторожно его понюхав. Оно, действительно, почти ничем не пахло, зато другие два полотенца источали легкий запах тлена и по виду были из тех, которые моя мама за ветхостью пускала на половые тряпки.
Я разделся до пояса, понюхал подмышки, остался недоволен, включил воду, проверил на всякий случай, действует ли душ и с наслаждением вымыл голову. Ванну окутало амбре французского парфюма. Возникшую было мысль почистить зубы, я без колебаний отверг, взглянув на зубные щетки – все они напоминали попавших под чернобыльскую раздачу ежиков.
Я пожалел, что не попросил у Селиванова чистые носки, мои уже изрядно пованивали и было бы совсем нелишним как-то незаметно от них избавиться. Хотя, утешил я себя, весьма сомнительно, что Селиванов знает, где у него лежит что-нибудь чистое. Ноги, впрочем, я, все-таки, вымыл и, содрогнувшись при мысли о том, что придется натягивать пропитанную ипритом ткань, пошел на радикальный шаг – разорвал одно из заскорузлых полотенец надвое, намотал наподобие портянок и с трудом вбил ноги в хозяйкины тапки. Впервые за два дня отлипшие стопы расслабились и, казалось, вздохнули с облегчением. Тяжелые от едкого пота носки я тщательно завернул в другое обесцвеченное полотенце, что бы потом незаметно засунуть на самое дно мусорного ведра, справедливо решив, что обитающие здесь небожители вряд ли спохватятся двух застиранных тряпок.
По своему обыкновению, я пригладил волосы ладонью. В рябом зеркале отразился чуть более заросший, но прежний я. Тот, кто, похоже, так никогда и не найдет смысла измениться. Как и весь этот мир, который меняется едва ли не на глазах, чем дальше, тем стремительнее, все более пугающим разнообразием удобств засоряя жизненное пространство человека и этим самым давая понять, что обратный счет уже начат и меняться дальше, даже в самую лучшую сторону, скоро уже не останется ни желания, ни времени, ни смысла. Как и этот мир, мы, в сущности, меняемся только потому, что это нужно вовсе не нам, а кому-то другому, и когда за нас, ставших иными, все начинают шумно радоваться, нам остается только, насупясь, гадать – а стоило ли, в самом деле, так ломать себя, ибо ничто не способно заменить человеку и миру счастья всегда быть самим собой со всем дерьмом, которое в нем для чего-то присутствует.
По-моему, это и есть самое настоящее комфортное существование.
Алла как-то сказала, что я – человек, угнетенный поисками смыслов очевидного.
Побриться, наверное, все-таки стоило, но мне и в голову не пришло воспользоваться бритвенными принадлежностями Селиванова, напоминающими, скорее, бережно сохраненные артефакты.
Чувствуя себя посвежевшим, относительно помолодевшим и готовым к затяжной пьянке, с упакованными носками под мышкой, я вышел в прихожую и остолбенел – на вешалке у двери, затмив собой все, впитав пространство и, казалось, самый воздух, висела богатая, выглядевшая нечеловечески огромной, шуба, поблескивающая на свету влажными ворсинками. У меня перехватило дух и, когда мой взгляд упал на брошенный посреди прихожей бардовый распахнутый чемодан с выдвинутой ручкой, меня охватила паника. Я понял, что из Питера нежданно-негаданно прикатила Роза Абрамовна, еврейская мать, что я стою в ее, очевидно, туфлях, из которых торчат обрывки ее полотенца, что под мышкой у меня зажат сверток из другого ее полотенца с преющими носками, что на кухне стоят две опорожненные бутылки из-под коньяка, одна из которых выкопана из ее белья, а распотрошенные недра ее шкафа разбросаны на виду, покрывая постель, но, так как непосредственного виновника Селиванова здесь, увы, нет, на меня свалилась унизительная миссия объясняться. Но что я ей скажу?
ЧТО Я ЕЙ СКАЖУ?!
Мне, который сызмальства терпеть не может объясняться, для которого любое объяснение – хуже всякой пытки, удручающее состояние, прямо казнь египетская, который, на самом деле довольно злопамятен и вряд ли сумеет забыть тех, кто когда-либо по самому ничтожному поводу даже не требовал от меня объяснений, но уповал на них, словно на некий эликсир от осознания своего бессилия и латентности, и который...
- Антон! А – а- а – нто -о -н! – Долетел до меня далекий, как из преисподней, голос, удаляющийся вглубь, туда, где озаренный портретом народной актрисы, распологался личный селивановский десятый, спермотоксикозный, круг ада.
Это заставило меня встрепенуться, сила отчаяния буквально оторвала меня от пола и я на цыпочках, легкими прыгучими шагами, зависая в воздухе, как балерун, добежал до вешалки и вцепился в свою куртку. Я дернул раз, другой, и, беззвучно завопив от отчаяния, дернул в третий с такой силой, что резная вешалка красного дерева с изящными оленьеми рожками вместо крючков с треском вылетела из стены и раскошная шуба Розы Абрамовны мягко распласталась на полу.
Я отступил, раскинув руки.
Самое время было рехнуться от стыда, вцепиться себе в волосы и захохотать, дико так, по оперному, но из залы донеслось невнятное бульканье – Роза Абрамовна, видимо, говорила по телефону. Я понял, что пока она будет измученным голосом жаловаться на несносную духоту и беспардонных соседей по купе «Красной стрелы» питерским родственникам, у меня остается хотя бы несколько минут, что бы убраться по добру, по здорову. Я, все-таки, сорвал куртку, прижав вешалку к полу ногой, правда, вместе с крючком, но даже в таком охуевшем состоянии, я сумел сообразить, что все это здесь вряд ли кто из них заметит.
Инстинкт самосохранения, однако, брал свое.
Я отшвырнул сверток прямо на распахнутый чемодан и судорожно напялил куртку. Из рукава выпали шапочка и вязаные перчатки. Подхватив их с пола, я одним мягким прыжком, на лету засунув в карман, достиг сумки, цепко схватил ее и вторым прыжком перемахнул к двери. Все, на чем я был сосредоточен в тот момент, было – замок в двери!
Какой там, блять, в двери замок?!
Смогу ли я быстро открыть эту проклятую дверь?
(Застань меня Роза Абрамовна, ковыряющимся в замке, очевидно, для того, что бы впустить сообщников, инфаркт, я думаю, ей был бы обеспечен и тогда это уже точно было бы хуй знает что, хотя объясняться с ней мне бы не пришлось.)
Замок был академических времен Николая Антоновича, прямо скажем, незатейливой конструкции, хорошо знакомой мне по одингосподьзнаетсколькокомнатным коммуналкам в Центре, где замки на входных дверях не менялись, кажется, со времен Берии.
Дверь распахнулась, я с утробным урчанием вылетел на лестничную площадку и, ни теряя ни секунды, кинулся вниз по широкой гранитной лестнице. Я стремительно сбегал вниз, не обращая внимания на мелькающие гигантские вазы в нишах и тщательно культивируемые непоколебимыми сталинскими старухами освежающие цветники кое-где на широких подоконниках. Навстречу мне с лязганьем полз железный лифт. Только пробежав этажа четыре, я обратил внимиание на то, что на мне бабьи туфли с тянущимися по ступенькам полотенечными портянками, однако, радость от удачного побега затмила все. В сумке были деньги, а деньги сулили многое – пойманную тачку до «Каширской», приобретенную на ночь расслабляющую бутылку и заслуженно, после всех тревог, убитый вечер с телевизором и отключенным телефоном. Вряд ли сегодня я был способен на большее.
Я и не заметил, как покрыл сколько бы там не было этажей на своем пути, когда неожиданно очутился в огромном холле, обрамляющем парадный вход в Дом Советской Мечты. Здесь я с трудом притормозил и, как карбонарий, укрылся за ближайшей колонной. С трудом уняв нервную дрожь и сердцебиение, я, вне себя, шепотом матерясь и злобно плюясь, перемотал портянки, кое-как затянул их узлами на щиколотках и оттянул джинсы пониже, что бы хоть как-то прикрыть неуместные тапки. Потом надел шапочку и перчатки, поправил сумку, и, стараясь идти и дышать ровно, с преувеличенным достоинством здешнего обитателя (исключая балбеса Тома, конечно), двинулся через холл к виднеющейся двери. Издалека она казалась таких чудовищных размеров, что я было усомнился, а можно ли ее, вообще, открыть?
Я старался идти тихо, но эхо, как в готическом храме, гулко озвучивало мои шаги.
Я проследовал мимо стеклянного ларька со старорежимной надписью «Газеты», рядом с которым находилось нечто вроде конторки для консьержки, но она, к счастью, была пуста. Теперь, когда последняя угроза в виде не в меру бдительной старухи-привратницы миновала, я с трудом сдерживался, что бы не припустить бегом.
Не без труда оттянув обе двери, я оказался, наконец, на улице и мгновенно продрог – меня едва не снесло порывом ледяного ветра и в лицо словно швырнули горсть мокрого, как каша, снега. Это был достойный, незамутненный никаким т –р – а – н – с – ц – е – н – д – е – н – т – а – льным мозгоебством, финал.
- Вот, ёп твою мать!
Уже почти стемнело. Штормило так, что мне пришлось спрятаться за выступом стены, что бы прикурить – мне просто необходимо было собраться с мыслями. Можно было бы, конечно, дождаться Селиванова с Куликом, выложить им все, подняться вместе и, хотя бы нормально обуться в свои зимние боты, ибо теперь, при наличии Розы Абрамовны, все теряло смысл – едва ли стоило тупо нажираться в селивановской каморке под возлюбленным портретом, даже в компании с Аллой, при весьма очевидной вероятности того, что раздосадованная чем-нибудь, не подобающим, скажем, отношением родственников, Роза Абрамовна начнет падать в свои излюбленные обмороки, что бы разогнать нас к такой-то матери, и нам придется на ночь глядя расползаться по домам по такой дерьмовой погоде. Пугали, также, очевидные трудности, которые неизбежно возникнут при моих попытках мирно покинуть пьянку. Вошедший, похоже, в затяжное пике Бухалова, настроенный более, чем решительно Кулик и перекошенный от желания Селиванов поднимут вой, застыдят до полусмерти, что, дескать, такой я нехороший, бросаю их одних. Вобщем, не дадут мне слинять по тихому до приезда Аллы. Короче, будет гемморой. И я решил не попадаться им на глаза – в конце концов, на «Каширской» стоят еще одни мои боты. Но только одна мысль, одна мысль не давала мне покоя – Алла!
АЛЛА!!!
Ох, Алла, Алла...
Один господь знает, сколько похожей на правду гнусной лжи мне придется выслушать о себе и на какие финансовые жертвы пойти, что бы она мне потом всю жизнь всякими изощренными бабьими способами не припоминала этот грандиозный облом.
И принесла же нелегкая Розу Абрамовну!
Но больше всего мне хотелось выпить.
Не просто, блять, выпить, а нажраться до такой степени, что бы под утро благостно отключиться, повалиться боком на диван и спать, спать, спать, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, ни о чем не беспокоясь, спать весь следующий день и ночь, что бы, проснувшись, вспомнить о произошедшем с легкой улыбкой и широко отдернуть шторы навстречу брызнувшему в комнату солнечному зимнему утру, искрящемуся от круговерти плавающих в хрустальном воздухе снежинок...
Напротив подъезда остановилась битая копейка и у меня захолонуло сердце - на таком гастарбайтерском драндулете к Башне способна была подкатить только Алла.
Чудом не отломившись, открылась дверца и оттуда показалась победно-накрашенная Алла в каком-то невообразимом овчинном тулупе, вроде тех, в которых сибирские полки, увязая в снегу, бежали на фашистов во всех фильмах про войну. Тулуп смотрелся на субтильной Алле размера на три больше, а поднятый воротник торчал выше головы. Единственным местом, откуда он мог быть извлечен, был холщовый мешок, в который она умяла нехитрые вещи, оставшиеся от покойного отца, Евгения Степановича, художника старой закалки.
Было похоже, что сегодняшний день у меня посвящен знакомству с раритетами и артефактами.
Ее голову венчала вязаная шапочка застиранных растаманских оттенков, а тулуп был подпоясан топовым поясом с какими-то дизайнерскими фитюльками из настиного гардероба.
Вид Аллы выражал холодную решимость.
Приняв подобающе сокрушенный вид, я засеменил к ней по ледяной жиже.
Было, что рассказать (!)
- Алла, Аллочка, как хорошо, что я тебя встретил! - Всплеснул я руками. - Прямо страшно подумать, что бы было, не встреть я тебя...
Опытная Алла сразу же учуяла во мне вестника облома и вкупе с тулупом, мамой, Настей и котом, это заставило ее ожесточиться.
- Ты в любви мне, что ли объясняешься? – С надменным прищуром снайперши-эстонки спросила она. – Ты еще скажи, что специально вызвал меня сюда, что бы сделать такой вот долгожданный подарок. Тогда красную розу из-за пазухи доставай и на колени плюхайся в эту грязную лужу, пиздюк!
(Вы не поверите, я чуть не плюхнулся по старой памяти!)
- А у тебя все то же, потрясающее чувство юмора! – Восторженно залопотал я. – Знаешь, мне его не хватало. И, вообще, я соскучился. Все-таки здорово, что ты добралась. Только тут, блин, такая фигня получилась... Облом обломыч, короче. Но это мелочи! Кстати, тулупчик стильный, такие на Западе всегда в моде. Ты в нем на супермодель похожа, на эту... Вот черт, фамилию забыл!
Я искренне огорчился, однако, ответного умиления не дождался.
- Вот ты идиот, скажи мне, или нет? Ты заморозить меня сюда вытащил? Где эта твоя десятикомнатная хата и научные работники с бухлом? Я пить и жрать хочу, жрать и пить. У меня дома кот этот поганый последнее сожрал, а что не влезло – обоссал. Ну, скажи, за что мне такая доля?
Непонятно было, кого вопрошала непутевая баба – меня или всевышнего, и поэтому я решил не накалять горькой правдой обстановку и дипломатично промолчал.
Было видно, что она крепко раздосадована.
- Вот, что я тебе скажу, - обнял я ее с размаху, как Рокоссовский медсестру на поле боя за хрупкие даже под необъятной заскорузлой овчиной, мальчишеские плечи, - вот, что я тебе скажу, подруга моя боевая, а поедем-ка мы ко мне! Ну, то есть, к тебе, конечно. Короче, на Каширскую. А то, понимаешь, надоели уже все эти люди – и говорят, и говорят, и говорят... А ведь их слушать надо. И отвечать!
- Ну, и зачем я тогда перлась за тридевять земель? – Услышал я левым ухом. – Ты мне, кстати за такси должен, я у соседки заняла. Лучше бы бухла, дура, купила...
Она сердито высвободилась. Мне стало ее жалко.
- Алк, ну не сердись. Просто так получилось. Вдруг, как снег на голову, прикатила из Питера еврейская мать, Роза Абрамовна, хорошая тетка, но какое с ней веселье? Поедем на Каширскую, я все куплю, бухла, закусона, вообще, пожрать, и денег тебе дам, сколько надо. Сколько смогу. А, правда, чего мы здесь не видели?
Я пел, как соловей.
Она шмыгнула носом – это был хороший знак, она дала слабину. Я смотрел на нее. Как всегда, во время затруднений, она слегка прикусила нижнюю губу и чуть скривила лицо, отчего задорные ямочки на ее щеках проступили отчетливей прежнего. Наморщила свой геометрически прямой, под идеальным углом выступающий узкий нос и сдвинула, действительно, соболиные брови, с которыми я начал бороться едва ли не с первого дня нашего знакомства – брови были настолько соболины, что тонкой линией сходились на переносице, придавая Алле, при всех ее замашках, вид угрожающий, какой-то, я бы даже сказал, кавказский. Чуть ли не под пытками я вынудил ее хотя бы подбривать переносицу, и тогда она со своей, совсем не большой, но красиво выделяющейся, что называется, упрямой челюстью, стала походить на ОЧЕНЬ КРАСИВОГО МАЛЬЧИКА. Известные усилия потребовались и для того, что бы уговорить ее постричься покороче, ибо только в коротких стрижках мне удавалось разглядеть всю потаенную сексуальность женщины. А, вообще, женщины с короткой стрижкой выражают таким образом покорность перед мужчинами и превосходство над женщинами. Но в этом мне, конечно, помогло и извечное женское любопытство – всякая красивая женщина, даже с самыми раскошными волосами, должна хоть раз в жизни постричься коротко, что бы почувствовать дискомфорт и беззащитность. Зато, когда я по зову Аллы приехал на «Коломенскую», в квартиру ее матери, которая открыла мне со своей неизменной кофемолкой в руках, сказав, по своему обыкновению, насмешливо: « Иди, смелый экспериментатор, она на кухне прячется», и я поспешил на кухню, меня буквально смелО. Она сидела, отвернувшись к окну, перед ополовиненной бутылкой «Московского», прикрыв ладонями затылок, словно убитая горем. Маленький хохолок ее русых, на ярком свету обретающих рыжий оттенок волос, подрагивал между пальцев. Не глядя на меня, она повернулась к столу, убрала с головы руки, поставила второй стакан, взятый с подоконника и принялась разливать.
- Пить будешь? – Спросила она.
Этого было достаточно. Она была прекрасна. Неизвестный Мастер из ближайшей цирюльни за углом для бедных старух постарался на славу. Он не стал калечить ее прямыми линиями, острыми углами и тщательной, волосок к волоску, прилизанностью, будто выплеснутой сверху на голову удручающе активной лесбиянке. Будучи, вероятно, неоцененном стилистом, непризнанным творцом и, следовательно, латентным гомосексуалистом, эдаким туземным Видалом Сассуном, он почувствовал в ней женщину, которая пугливо, но доверчиво и храбро идет на поводу у своего жизнелюбивого мужика-оттопыры и постарался придать минимализму, присужденному ей, максимум воздуха и пространства. Глядя на нее, казалось, что ее короткие волосы слегка взъерошил освежающий ветерок, который утром многообещающего дня залетает со стороны моря в открытые кабачки Коктебеля, колыша густую, шуршащую пену на бокалах с ледяным пивом. Свежесть летнего бриза запечатлелась в ее идеально расчерченной, но уже беззаботно растрепанной, как после ныряния, челке, в каждом, будто бы случайно оставшемся без внимания создателя, внезапном завитке волос на виске и там, где высокая шея плавно и округло перетекала в изящную, полудетскую головку, и в почти неощутимо прикрывающих верхнюю часть ушей тонких прядях, сквозь которые просвечивалась жаркая от стыда и волнения нежная розовая кожа.
( - Ну, блять,Петрарка отдыхает, - сказала бы Алла.)
По-моему, как всякая женщина, постригшаяся коротко, она помолодела и обрела себя.
Впрочем, всегда, когда дело казалось женщин, я был рад обманываться
Кстати, была весна.
- Бля – я – я – я!.. – Только и сумел вымолвить я, опрокинув и даже не почувствовав вкуса.
Она внимательно посмотрела на меня и поняла, что опять победила.
- Нравится? – Кротко, со своей подростковой хрипотцой спросила она.
- Ну – у – у, ёпь теть!..
Я, и правда, был до того переполнен чувствами, что не знал, что сказать.
Она залпом, от души выпила.
- Ты, Степанов, мальчика хотел? Тогда, блять, соси.
Она вдруг решительно, едва не опрокинув стол, поднялась, вся такая новая, незнакомая, охуительная, схватила меня за волосы и со всей силы потянула вниз. Это было до того больно и неожиданно, что я надломился в пояснице, заорал, схватил ее за руку, рванулся, но, все-таки, со всего маху, приложился лбом об столешницу.
Подпрыгнув, звякнули стаканы, но я, по привычке, успел подхватить падающую бутылку и аккуратно отнести с ней руку от греха, за спину.
Тут-то меня и смелО.
- Ах, ты!..
Опять, в который уже раз, в квартире на «Коломенской» зазвучали барабаны Мордора.
Свободной рукой я вывернул ей кисть, и она, сердито охнув, словно хотела сказать «ах, такое отношение!», кулаком свободной руки заехала мне в ухо. Не то, что бы мне было очень больно, но в ухе протяжно зазвенело. Что-что, а драться она умела. Я думал только о том, что бы не расплескать остатки коньяка и уже начинал злиться – денег на добротные посиделки у меня почти не было. Форс-мажор заставил меня пойти на решительные меры. Энергично тряся головой, что бы избавиться от звона, я изловчился отбить второй удар, который, наверное, расквасил бы мне нос, поймал ворот ее рубашки и резко дернул к столу. Одновременно с этим, локтем другой руки, держащей драгоценную бутылку строго вертикально, я выбил руку, на которую она опиралась. В те доли секунды перед тем, как с глухим стуком крепко впечататься своей замечательной челюстью в прожженную скатерть, она, наверно, горько подумала: «Вот, дура я, дура, опять попалась!» В минуты скорби она как-то особенно любила рассуждать о коварстве и подлости мужчин. Кстати, я не раз ей говорил, что челюсть - ее слабое место. Пока она, зажмурившись, вместе со скатертью, под звоны роняемых стаканов, сползала под стол, я действовал быстро и целеустремленно - поставил бутылку на дальний от нее угол подоконника, подхватил двигающуюся в направлении ее обновленной бедовой головы массивную хрустальную конфетницу, в которой никогда не лежало ничего, кроме шпилек и заколок, пристроил хрусталь на табуретку, обогнул стол и успел подставить под ее взъерошенный, непривычно колкий затылок ладони, что бы она не треснулась головой об пол.
- Ты в порядке? – Сухо спросил я.
Зная Аллу, можно было предположить, что торжествовать еще рано.
Тут же, без промедления я схватил ее за руки и, ощутив напрягшиеся, готовые к активным действиям мышцы, понял, что поспел вовремя. Но оставались еще ноги. Я резко откинул голову назад и тоже не сплоховал – перед моим лицом просвистел тапок, слетевший с ее подброшенной вверх ноги.
- Алк, кончай, давай просто выпьем...
Она лежала, не открывая глаз, не оставляя попыток высвободить руки и тяжело дышала, чуть оскаливая зубы и хищно, стильно раздувая ноздри.
- Я тебе покажу мальчика... Вот, погоди, вырвусь, я тебя вантусом отхерачу.
«Вантусом! Однако...»
- А я у тебя первый буду?
Но в этот раз шутка не прокатила.
По-моему, она ее только взбесила.
Вас, женщин, блин, не поймешь.
Со словами «я тебя так отхерачу», она принялась бешено вырываться и извиваться всем своим худеньким, словно выточенным, но при этом каким-то неженски сильным телом. Что б она не смогла меня укусить, я плотно сжал ее голову коленями. Накал борьбы, кажется, начал достигать апогея и я смекнул, что самое время переходить к плану «Б». Тут уж надо было напрягаться, а я этого не люблю, но что было делать? Я навалился на нее всем телом, чтобы на пару секунд обездвижить, и освободившимися руками легко, одним рывком, выудил из уключин свой ремень. Но схлопотать сердитой коленкой по многострадальному лбу я успел. Рассчитанным и, что уж греха таить, неоднократно повторенным, движением, как опер, я перевернул ее на живот, быстро завел руки за спину и крепко стянул узкие запястья ремнем. Алла отчаянно засучила ногами, пиная батарею, сильно выгнула шею назад, отчего лицо ее обиженно скуксилось, как у ребенка и совершенно по-детски, тихо, жалобно заныла «у – у – у!». Однако, это мы тоже проходили – как-то раз, когда она находилась в таком же незавидном положении и принялась хныкать, я купился, умилился, наклонился, что бы взволнованно проявить участие и она мне своим, блять, затылком, ловко откинутым, чуть все зубы не вышибла. Нет, с нее станется! И вот теперь, когда она откинулась, предвкушая услышать влажный, спелый хлопок моих лопнувших от удара губ, я моментально среагировал и сгибом руки сжал ее шею под подбородком. Знаете, быстрая реакция – не предмет моей гордости, просто я всех ставлю об этом в известность. Она поняла, что попалась, дрянь такая.
- Отпусти, фашист проклятый! – Несгибаемо прошипела она, хотя догадывалась, что ее ждет.
- Швайген зи, руссиш швайн!
Я поднял ее, кое-как установил на ноги – она то, размахивала ими в воздухе, пытаясь пнуть меня по яйцам, то поджимала, не прекращая осыпать меня сдавленной бранью – и поволок свою personal Зою Космодемьянскую в штаб германской армии. (Когда ее младшей и очень, очень красивой сестры Насти не было дома, мы располагались в ее комнате. Впрочем, когда была – тоже.) В коридоре, перед самой дверью, она совершила титаническое усилие, неожиданно высвободилась и закричала, что было сил:
- Мама, ну помоги же мне!
В ее голосе слышалось властное недоумение оттого, что всем на все насрать.
Из-за всегда закрытой двери Изабеллы Юрьевны донеслось глубокое контральто:
- Дети, не отвлекайте меня, мне завтра иллюстрации сдавать.
Отстраненное вдохновение Изабеллы Юрьевны, выпускницы Суриковского училища, изрядно настоянное на добрых порциях коньяка со свежемолотым кофе, трудно было поколебать.
Со своей быстрой реакцией я повторил свой замечательный захват, но – вот неугомонная баба! – Алла вдруг, что было сил, потащила меня за собой, рыча, как рассерженный котенок. Дотянув до материнской двери, она с размаху засветила по ней голой ступней, сразу же удовлетворенно обессилела и покорно обмякла в моих руках.
Изабелла Юрьевна, опытная мать, даже не откликнулась
- Ты себя ведешь, как беспризорник какой-то, - проворчал я, вталкивая ее в сестрину комнату.
Однако, в комнате она опять разошлась.
Прежде, чем мне удалось прикрутить ее к кровати, она расцарапала мне все руки, пару раз укусила, плюнула и попала в глаз. Все это время она не переставала костерить меня во все дыры. Когда я сорвал с нее трусы, что бы, наконец, засунуть ей в рот, из-за двери послышалось, что пришла Настя.
- Настя, помоги мне! – Слезливо крикнула Алла, опять плюнув и попав на свои трусы.
- Настя, привет! – Тепло поздоровался я с дверью.
- Привет, Андрей! – Дружелюбно откликнулась Настя и уже строже, уставшим бабьим голосом проговорила все глуше и глуше, удаляясь в сторону кухни:
- Алл, это хорошо, конечно, что у тебя в жопе детство играет и жених у тебя такой завидный, только мне завтра зачеты сдавать, я же просила не занимать мою комнату, у тебя своя квартира есть, вот и устраивайте там свои эксзерциссы. Опять у меня над ухом мама весь вечер своей кофемолкой шкрябать будет, не сидится ей у себя. Андрей, ну ты же взрослый человек... Во, блин, конечно, разбили что-то, а мне прибирать!..
- Ах, какие у нас сердечные отношения с Настенькой! – Успела еще глумливым голосом выкрикнуть Алла, опалив меня неистовым взглядом, прежде, чем мне удалось лишить ее слова.
А уже под утро, когда мы в очередной раз курили в постели, она придумала такой гэг – времена Ивана Грозного, думной дьяк зачитывает приказ со свитка на фоне засявканных застенков, и приказ заканчивается словами: «так молись теперь о милости своему обоюдополому богу, изувер!» Мужик, висящий на дыбе, встрепенувшись, спрашивает с видимым интересом: «Это какому ж из них?»
- Алк, давай уже спать, - взмолился я.
Ох, как нас это заводило!
- Ребят, у нас ничего, ни мелочи, ни сигарет нет, - призналась вдруг Алла кому-то за моей спиной, сокрушенно всплеснув руками и даже слегка подпрыгнув от огорчения.
Я сердито обернулся, уверенный, что к нам подкатила парочка умильных обоссанных бомжей, приготовился уже послать их высоким от отвращения голосом и застыл с открытым ртом – в двух шагах от нас, ежась от ветра, стояли Кулик с Селивановым. В руках у них были пакеты.
Кулик, сосредоточенно прищурившись, смотрел на мои ноги, а Селиванов с восхищением разглядывал Аллу.
- О! – Только и смог воскликнуть я, словно сто лет не виделись.
(Кулик потом рассказывал, что впервые видел настолько растерянного человека.)
- Так и пошел? – Кивнул он на мои туфли. – А чего калоши Николая Антоныча пятьдесят четвертого размера не надел? Так ты похож на французского мародера образца 1812 года, а был бы похож на пленного немца под Сталинградом. А вы, девушка, на фронтовую разведчицу похожи. У вас там сзади, на тулупе, заштопанных дыр от пуль нету?
- Действительно, Андрей, почему ты в туфлях? – Тоном разгневанной жены поинтересовалась Алла и ужаснулась. – А я и не заметила!
- А вы, наверное, Алла? – Бархатным баритоном только что не пропел Селиванов. – Андрей о вас много рассказывал. Вы, и правда, красавица. Вот, решили спуститься, встретить вас...
Это отвлекло ее от туфлей.
- Очень мило... А вы те самые инженеры, поклонники бардовской песни?
- Не инженеры, а научные работники, - суетливо поправил я и церемониально провозгласил. – Том, то есть, Антон, хозяин дома, а это...
- Зовите меня просто Кулик, - обратился Кулик к Алле. – Меня все так зовут, я уже привык.
- А я просто Алла. Тоже уже привыкла. Может, все-таки, пойдем куда-нибудь? Я бы, например что-нибудь выпила, - произнесла она с нажимом, сердито косясь на меня, как жена, решившая отложить тему туфлей до того уютного, благоприятного момента, когда можно будет выносить мозги ночь напролет. Неопохмеленная Алла была явлением непредсказуемым.
- А, и действительно, что это мы здесь стоим? – Захлопотал я. – Ветер-то, вон как свищет! Так и отморозить чего-нибудь недолго. Ха – ха – ха...
- Ну, и денек, - учтиво заметил Селиванов, пожирая Аллу глазами.
Сказать, что я был растерян, значит, ничего не сказать.
- Кулик, поручаю тебе Аллу, - нашел я в себе силы распорядиться, - а мы с Томом пойдем сзади, надо кой о чем поговорить.
- Степанов, а ты совсем, я вижу, с туфлями этими своими, объебосом стал, - даже с каким-то сожалением сказала Алла, проходя к Кулику, галантно сделавшему руку коромыслом, и ожгла меня своими постармянскими глазами. При этом она незаметно, но чувствительно пихнулась костистым бедром, почти попав мне в пах.
- Пойдемте, Алла, я чувствую, что им есть о чем поговорить, - значительно, как англичанин из пьесы, произнес Кулик, увлекая Аллу к подъезду.
Когда они нарочито торжественно, как мне показалось, удалились на безопасное расстояние, я обреченно схватил Селиванова за руку.
- Том, тут такая фигня получается,не хотел при Кулике говорить, что бы избежать ненужных аксиом. Короче, Роза Абрамовна вернулась...
Заворожено глядя вслед Алле, Селиванов успокаивающе похлопал меня по руке. Положение было отчаянным.
- Селиванов, блин, твоя мать вернулась!!!
Он обратил на меня взор, милостивый и беспечальный.
- Андрюш, я час, ну полтора часа назад звонил по питерскому номеру, говорил с мамой и она не собиралась возвращаться ни сегодня, ни завтра.
Как намагниченный, он сделал робкий шажок в сторону подъезда.
- А если на самолете? – В замешательстве придержал его я.
- Никак. Ну, сам подумай.
Сейчас я был ему неинтересен.
Браня про себя озабоченного Селиванова, я, все же, и сам понимал, что, действительно, получается какая-то фигня – Роза Абрамовна ну никак не могла добраться до Москвы, разве, что по воздуху, на скорости, исчисляемой в парсеках, в объятиях какого-нибудь пылкого Супереврея.
Селиванов медленно, но неуклонно потопал к дому. Загребая ледяную жижу, я засеменил рядом.
- Я замерз, - нахохлившись, сообщил он.
- А я не замерз в этих турецких туфлях?! – Возмутился я, опять хватая его за рукав, и взволнованно поведал о визите таинственной незнакомки. Он прекратил движение и уставился на меня с тяжелым недоумением.
- Действительно, фигня какая-то...
- Ну, а я что говорю! – Радостно вскричал я и деловито спросил. – Ты ключи какой-нибудь бабе не оставлял? Знаешь, бывает.
- Что я, дебил?
- А родственнице вашей, допустим, из Бердичева, или откуда там?
- Какой там! Ты Розу Абрамовну плохо знаешь, - махнул он рукой.
Но опускать руки было еще рано.
- А прислуге? – Осенило меня. – У вас же была какая-то прислуга?
- Да ее уволили сто лет назад, когда отец умер. И ключей у ней, кстати, не было, ее всегда мать впускала и следила постоянно, что бы та чего не стибрила. Слушай, старик, а ты не того? Ну, может, у тебя после вчерашнего что-то вроде белочки образовалось? Ничего страшного, знаешь, бывает. Иной раз, блин, такое померещится...
- Я тебе серьезно говорю – там точно есть какая-то баба, - настаивал я. – Она ходила по квартире и звала тебя.
«- Может, смерть?» - Пошутил бы сейчас Кулик неуместно.
- Бред какой-то, - уныло пробормотал Селиванов и вытер свисающую с носа каплю.
- Так вы идете? – Донесся от подъезда голос Кулика.
Селиванов, прищурившись, смотрел на органично освещенный шпиль высотки.
Носки туфель отсырели и начали опадать. Надо было уже что-то делать.
- Может, милицию вызовем? – Неуверенно предложил я.
- Ох, только не милицию! – Переменился в лице Селиванов. - Засядут на кухне и будут до ночи какие-то эти свои протоколы составлять, опознания проводить. Не дай бог еще в отделение потащат, что-нибудь оформлять и подписывать. На хуя все это нужно? А если спиздят чего под шумок? Тогда уж лучше сразу пожарных вызывать. Мне потом maman из-за какого-нибудь канделябра все мозги вынесет. Пойдем, - решительно произнес он вдруг огрубевшим голосом, - сами разберемся.
Чавкая ноябрьским месивом, мы направились к дому.
Кулик и Алла ждали нас в холле, среди колонн, покойно покуривая. Булькающее эхо указывало на то, что Кулик, по обыкновению, теоретизировал. Увидев нас, Алла, судя по озадаченному лицу Кулика, неожиданно и не к месту залилась задорным и, по ее мнению, чарующим смехом. Смех этот, безусловно, предназначался мне.
«Вот стерва», - отстраненно подумал я.
- Тут какая-то фигня получается, - на ходу разводя руками, заговорил Селиванов. – Андрей утверждает, что, пока он был в ванной, в квартиру вошла какая-то баба в шикарной шубе, ходит по квартире и зовет меня.
- А вы дверь запирали? – Вдруг торкнуло меня.
- Я лично запирал, - отрезал Селиванов. – Откуда у нее ключ?
- А, может, мама? – Пропищала Алла.
- Нет, мама никак не может быть. – Солидно отмел Кулик, насупясь. – Логически неоправданно. Степанов, а тебе точно, ничего не померещилось? Знаешь, после перепития всякое бывает...
- Я же вам говорил, что нам никто не поверит, дорогие мои голоса в голове сумасшедшего, - сердито откликнулся я, но, как всякий пьющий человек, не нашел в себе смелости отказаться от мысли «а вдруг и впрямь, белочка?», и, сколь мог пристально оглядел перспективы холла, усаженные колоннами. Колонны, однако, не покрылись лианами, ананасами и кокосами, из их крон не выглядывали отвратительные рожи леприконов и рога на голове у Селиванова не росли.
- Пойдемте, - голосом чекиста из фильмов сказал Селиванов, - пойдемте и сами во всем разберемся, в чем там дело.
Он заметно волновался.
Мы вызвали гремящий лифт и погрузились в него.
- Да здесь прямо жить можно! – Восхитилась всегда беспечная Алла.
Лифт, и правда, был широк и глубок. Казалось, он вместил бы и фортепьяно. Изрядно поистертые дубовые панели, круглые держатели цветочных горшков с обеих сторон от двери и обитый чем-то красным, выглядещий весьма уютно диван с подставками для пепельниц по краям, что бы лауреаты Сталинских премий и в лифтах продолжали курить, размышляя о своих грядущих достижениях на ниве чего угодно. Алла тотчас плюхнулась на диван и запрыгала на нем с милой непосредственностью последовательной распиздяйки.
- Тут, наверное, академики и военачальники своих секретарш и адъютантш трахали, - кивнул Кулик на диван.
- Вряд ли, - откликнулась Алла тоном многочегоповидавшей старлетки, - тут же через двери видно все. Разве, что так – прижимали по-тихому.
- Сейчас войдем и все выясним, - храбрился Селиванов, сдвинув брови и грозно звеня ключами.
«Обязательно должна случиться какая-нибудь засада, раз все так хорошо начиналось», - думал я с досадой.
Лифт, лязгая, полз вверх.
На восьмом этаже Селиванов вышел первым, твердым шагом, достойным отозвавшегося эха, подошел к двери и замер. За ним храбро последовала Алла – шутка ли, самое настоящее приключение! Не уставая уступать друг другу дорогу, показались и мы с Куликом. Не сговариваясь, мы с ним замерли в сторонке, поближе к лифту.
Так мы и стояли.
Кулик первым почувствовал, что тяжелая мхатовская пауза несколько затянулась.
- Селиванов, ты или открывай, или арию мавра, вернувшегося из горячей точки, пой, - подсказал Кулик негромко. – Чего так стоять-то?
Я не выдержал томления, узы вины пали и я затрясся в пароксизме неконтролируемого, какого-то по-бульдожьи сиплого смеха. Брызнули слезы.
- Теперь ты свободен, брат? – Ласково протянул Кулик голосом полного объебоса.
- Да все вы тут объебосы, - сердито сказала Алла, окарябав нас взглядом, отлепилась от стены, негромко подошла к Селиванову и сжала его – тут уж и гадать нечего! – ледяную руку.
- ПОЙДЕМ ВМЕСТЕ? – СКАЗАЛА ОНА.
Она смотрела на него.
Он смотрел на нее.
От ее прикосновения он как-то весь дернулся, выпрямился и чуть ли не выгнулся, словно через него пропустили ток и его внутренний стержень обрел, наконец, фактуру и очертания. Самое лицо его, от переживаний как бы оплывшее и запавшее одновременно, да еще и искаженное мукой ожидания неминуемого, по мнению Селиванова, кровопролития - причем, его, Селиванова, кровопролития! – вдруг прямо-таки налилось жизненной силой, сделалось мужественным и снисходительным. Герой, да и только, даже одна бровь вздернулась, как у Грегори Пека.
Они смотрели друг на друга.
Блять, вы бы их видели!
Он и она. Здесь и сейчас. Глазами в глаза, задами – к миру. И к нам, грешным.
«Ну и хуй с вами», - подумал я. Я мало знал Кулика, но не исключаю, что что он подумал так же.
Уж не знаю, кого там Селиванов смог увидеть в Алле, кроме, конечно, Татьяны Дорониной, которая в эдаком-то тулупе смотрелась бы к – у – у – у – да вальяжнее, чем Алла с ее фигурой, впору школьному наряду восьмиклассницы, но, что касается Елизаровой, я мог сказать наверняка – Селиванова она в нем не видела. Однажды, куря в постели, она опустилась до объяснений (как правило, лживых!) и я услышал, кого она, вообще, видела.
- А я никогда не вижу тебя в постели. Я вижу других, - рекла она, не затрудняясь поднять веки. – Разных, разных, разных, - замурлыкала она девчачьим голосом. – Разномастных, безобразных... Ты, Степанов, даже не представляешь, каких уродов я представляю на твоем месте. А иначе – какой смысл? Это же тоска смертная, с одним и тем же до гробовой доски трахаться... Бррр! Я иногда тебя даже бабой представляю, а себя – мужиком. Тупым таким, брутальным, с бакенбардами, в дырявой майке, у которого изо рта перегаром воняет. Ты у меня Оленька, соседка-десятиклассница, а я – любовник твоей матери.
- Только окурки свои об воображаемую Оленьку не туши, пожалуйста.
- Ох, какие мы нежные да пугливые! А клево иногда быть мужиком. Хотя, всю жизнь – неинтересно, конечно. Вы, все-таки, примитивные очень. Как дурни, до седых мудей хуями меряетесь. Правильно, что на вас бабы ездят.
Возражать не имело смысла, на том и порешили. Но в результате образовались застенки.
И понеслось, завертелось Колесо Истории!
Строгие тюремщицы не успевали замыкать и отмыкать двери. С калейдоскопическим разнообразием и непредсказуемостью возникали то всегда актуальные гламурные гестаповки с нарисованными сурьмой похотливыми усиками Рэтта Батлера, то суровые настоятельницы аббатств милосердных сестер-госпитальерок, прежде изнасилованные мужчинами и теперь по-всякому мстящие им за это, то лихие чекистки в сияющей коже, заломленных фуражках и как бы маузерами в руках, то совсем уже голые негритянки из гарема лидера Джамахирии, натасканные на сексуальные издевательства над заподозренными в симпатиях к Западу французскими журналистами из «Le Figaro», то, вообще, какие-то заповедные амазонки, таящиеся до поры в непроходимых дебрях всякого женского подсознания на уровне превосходства их расы, хотя, подобающих образов было не счесть.
Трудно вообразить, но надоедало и это. И тогда она становилась, допустим, заблудившейся в трущобах Кейптауна голландской туристкой, а мне выпадала доля быть преследующим ее негром преклонных годов, но, так как я категорически отказывался втирать в себя «суперзагар» для бодибилдеров и мазать голову зубной пастой, что бы щеголять седыми прядями, мы легко переносились в тот же Маррокеш и я, воплощенный араб-отморозок в чалме-полотенце, стараясь не шуметь, гонялся за ней ночью по квартире. Будто случайно она забегала на кухню, где на диване тревожным сном забывалась Настя, верещала, как пойманная птаха: «Laat me met rust, mijn rijke pa!», и обязательно что-нибудь громко роняла, после чего, юрко скользнув мимо остолбеневшего в дверях араба своим изящным телом, в одной только широкополой белой панаме и темных очках, с визгом исчезала в ванной. Как обычно, тапок, пущенный спортивной рукой Насти, лучницы-разрядницы, доставался мне, я суетливо извинялся, словно это я был Аллой, Настей и тапком в одном лице, и откланивался, потирая ушибленное место. В это же самое время откуда-то из обоссаных глубин темноты начинали доносится протяжные вопли потревоженного кота, а за дверью Изабеллы Юрьевны зажигался свет и начинала скрипеть ручная кофемолка. «Мельница богов», как называла ее едкая Настя.
Таким образом, в ванну я вламывался уже подготовленным, тяжело дыша, как негр, араб и, возможно, курд, в одном, дышащем гневом, лице.
Эксклюзивных подстав в аллиной голове роилось не меньше, чем образов и я, всякий раз, кем бы в тот момент ни был, попадался, как дурак. От этого ее настроение и либидо повышались и оно того стоило.
И когда-то тогда мне в голову пришли две взаимоисключающие вещи, достойные софизма древних – я понял, что Алла стерва и что мне никогда не понять женщин.
И в ту ночь, уже, как всегда, под утро, Алле пришел на ум очередной гэг – гестаповец в подтяжках изощренно пытает подпольщика. Тот орет благим матом, плюет в лицо палачу и заявляет: - Вы никогда не дождетесь от меня ответа!
- А что – есть ответ?! – Изумленно, с искренней надеждой, спрашивает гестаповец.
Дослушав это, я облегченно уснул.
«Вот стерва», - подумал я, глядя на застывших Селиванова с Елизаровой, полных внутренней гармонии. С точки зрения Аллы это должно было выглядеть приблизительно так – она, фронтовая разведчица-радистка, дочь находящегося в эвакуации академика Гольденвейзера, решилась и привела к себе american journalist ирл.происхождения О`Салливана, но два местных калеки, шелупонь поднадзорная, две низколобых парии, как назвал бы их ее отец, лауреат Сталинской премии по Культуре, присматривающие за квартиркой ради разведчицкого спирта и довольствия, донесли, что там были слышны подозрительные шумы, а теперь вон стоят, крысы тыловые, подачки ждут. Кстати, не забыть их потом ликвидировать. Туда могли проникнуть и устроить засаду или агенты Абвера, или смершовцы – с ее точки зрения это было одно и то же. (Ну, наверное, приблизительно так оно и было). Ноздри ее слегка затрепетали, глаза засияли, но напрасно думал амер. журналист О`Салливан, что от внезапно вспыхнувшей к нему, О`Салливану, страсти, ох, напрасно! – ибо, кому, как не мне, было знать, что такое всегда бывало, когда Алла чуяла драку. Тут в пору бысть пересилен и сам Оргазм!
Это она правильно сделала – воображаемая страсть заставила Селиванова выйти из спасительного оцепенения, он чуть отстранился от боевой подруги, весь как-то растопорщился и ожесточился лицом, став где-то похожим на своего отца, как ни крути, продукта жестокой тоталитарной эпохи.
- Вы идете? – Резко дернулся к нам его суровый профиль. Эхо от его жестких слов разбежалось, весело топоча по мраморным ступеням Башни. Мы с Куликом, как по команде нагнулись, что бы заглянуть в лестничный пролет. Потревоженные соседи, однако, не показались. Подмоги, стало быть, в случае чего, ждать было неоткуда. Мы растерянно переглянулись.
- Ну, что, орлы, пойдемте брать немецких диверсантов? – Изрек я без излишней самоуверенности.
- Идем, товарищ генерал, идем, - с обреченностью адъютанта молвил Кулик и мы нехотя подтянулись к парочке.
По нехорошо сузившимся глазам Аллы я понял, что мои диверсанты попали в цель и турецкие тапки не забыты.
«Сейчас, - наверно, пело сердце Аллы глубоким контральто Изабеллы Юрьевны, - сейчас мы в – о – о – о – йд – ё – ё – м!»
Она мягко, но решительно отстранила руку Селиванова, неуверенно целящуюся ключом в скважину и толкнула дверь плечом. Дверь без затруднений открылась. Это почему-то еще больше напугало нас, научных работников, и только раззадорило Аллу, воплощение экстримального энтузиазма. Но тут уж и Селиванову приспело время совершить Поступок. Окаменев побледневшим лицом, он оттер Аллу и решительно вошел первым, за ним храбро шагнула за порог и она. Мы с Куликом смущенно замешкались, ожидая услышать оттуда что угодно – шум схватки, хлопки выстрелов, стоны раненых, далекий драматический возглас «Вы, поручик?!» – но все было тихо. Как-то чересчур тихо...
TO BE CONTINUED...
А хорошо, наверное, здесь было бы написать, что, когда мы, наконец, решились и вошли, не нашли там решительно никого, а Селиванов с Аллой словно испарились. Мы обыскали все углы обширной квартиры, но их нигде не было. Под окнами их трупы не лежали и другого способа, покинуть квартиру, кроме, как через дверь, у них быть не могло. Вызывать милицию смысла не было, потому, что милиционеры, походив, вызвали бы экстрасенсов, те бы, конечно, тоже ничего не нашли, и тогда, посовещавшись, они бы решили все повесить на нас. Да и я бы, честно говоря, на их месте поступил так же. Но тогда, по бр. Стругацким, это была бы уже совсем другая история, достойная перьев Булгакова, Пелевина, Нострдамуса, Стивена Кинга, Джоанны Роулинг и прочих творцов с сознанием, расширенным до пределов, дозволенных Вселенной, в незатейливом табеле о креативных рангах Аллы Елизаровой подпадающих под определение Конкретных Объебосов, до какового статуса мне еще предстояло работать и работать...
Тем не менее, шепотом понукая друг друга, незаметно вошли и мы.
Прихожая сохраняла все тот же бесприютный вид, в который я ее привел и оставил – шуба распластана на полу, резная вешалка рядом, радушно распахнутый чемодан, в контексте pulp fiction диссонирующий с чем угодно, кроме теории заговора, тем более, что снесенные со всего дома канделябры в нем кучей не лежали. Селиванов, застыв в позе вопросительного знака, глядел на чемодан с тяжелым недоумением, Аллы нигде видно не было. Мы с Куликом замерли у двери, чуть что, готовые бежать. Вдруг из залы появилась Алла.
- Я все осмотрела, - сосредоточенным шепотом доложила она, опасливо оглядываясь, - никого нет. Чуть нос не разбила о какой-то шкаф. Слушай, а чего у тебя в комнате Татьяна Доронина висит? Она что – какая-то ваша родственница?
- Нет, она... – Подхватил было Кулик тоже шепотом, но я пхнул его локтем в бок.
- А ничего квартирка, - одобрила Алла. – Только прибраться бы тут...
- Странно, - веско уронил начальник разведки Западного фронта генерал Селиванов, - очень странно.
Он нагнулся, протянул руку и осторожно, как бомбу, взял из чемодана лежащее сверху свернутое полотенце, в котором покоились мои вонючие носки.
- Вроде, наше полотенце, - неуверенно пробормотал он, - только почему-то рваное...
«Вот ёп твою мать!» - Мысленно охнул я, почувствовав неминуемо приближающийся приступ паники.
- Осторожно, может, там бомба, - сочла своим долгом предупредить Алла зловещим шепотом.
- Лучше ничего не трогать, - поспешно просипел я перехваченным горлом и умоляюще посмотрел на Кулика, - а вдруг это улики! А?
- Ну, в принципе... – Глубокомысленно протянул сын следователя, но было поздно – Селиванов двумя пальцами развернул сверток, вгляделся, отшатнулся, полотенце размоталось, носки выпали и с глухим чавканьем приземлились на пол.
- Какие-то носки вонючие, - молвил он потрясенно.
Со свисающим полотенцем в руке, Селиванов напоминал растерянного парламентера, опоздавшего со своей миссией.
Я уже открыл рот, что бы погрузиться в пучину жалких объяснений, но меня опередил Кулик.
- Твои, что ли? – Строго обратился он к Селиванову. – Ты еще покопайся, может, трусы свои обделанные найдешь, которые можно нюхать и целовать. «Если любишь человека, любишь и его запах», как говорил какой-то древнекитайский хер. А я вам, как сын следователя говорю, - убежденно потряс он перед моим носом указательным пальцем, - мы столкнулись с преступлением на почве фетишизма. Итак, Селиванов, признавайтесь, кто эта таинственная особа?
Видя, что так и не начавшаяся трагедия превращается в фарс, Алла с удовольствием плюнула и смело пошла на кухню, видимо, поискать, что выпить.
Я опять решился предаться объяснениям по поводу носков и был почти тверд в намерениях, но тут произошло то, что по своей глубинной кинематографичности и степени абсурда могло смело потягаться со знаменитой, воспетой несколькими поколениями дотошных паталогоанатомов от cinema сценой из «Психо» Хичкока, где девушку, беззаботно поющую под душем, кромсает ножом маньяк. Знатоки творчества эксцентричного англичанина уверяют, что тот неслабо вштырился, прежде, чем придумать этот леденящий кровь шедевр, однако, произошедшее далее в квартире Селиванова напугало нас не меньше. Короче говоря, получился какой-то то ли Антихичкок, то ли Хичкок в квадрате.
За дверью, ведущей в ванную и туалет, вдруг громыхнуло спущенной в унитазе водой. Застонали водопроводные трубы. Все мы, без исключения, вздрогнули, а я, истомленный Правдой О Носках, даже импульсивно подпрыгнул. Алла легко, на цыпочках, выбежала из кухни и присоединилась к нам. На лице ее было написано скорее напряженное любопытство, чем страх. Послышалось, как хлопнула дверь уборной и женский голос, немилосердно фальшивя, очень низко запел «Con te partiro» Андреа Бочелли. Слезливая ария на медоточивом итальянском в данных обстоятельствах звучала не менее зловеще, чем, если бы таинственная незнакомка, выйдя из туалета, затянула на бесчеловечном немецком бравурного «Хорста Весселя». Пение сделалось глуше, донесся плеск льющейся из крана воды – исполнительница, кем бы она ни была, мыла руки в ванной.
- Нет, я так точно с ума сойду, - слабым голосом вскрикнул я, выхватил из безвольной руки Кулика пакет, где, по очертаниям, находилась бутылка, достал ее, свернул пробку и одним махом задудолил из горла треть нефранцузского коньяка.
- Степанов! – Сдавленно возмутилась Алла, сделав страшные глаза.
Кулик вырвал у меня бутылку и со словами «действительно, какого хера!» ополовинил ее, не отрываясь.
- Вы, дебилы!
Для Аллы это уже было западло. Решительно перешагнув чемодан и едва не сметя застывшего в ступоре Селиванова с полотенцем в руке тяжелыми полами тулупа, она отняла у Кулика бутылку, жадно приложилась и забулькала.
По прихожей поплыло тяжелое облако коньячных спиртов и эссенций.
- Селиванову оставьте, - воззвал я голосом умирающего командира.
Но всем было не до этого, ария зазвучала отчетливей - Оно вышло из ванной и приближалось к двери. У меня в голове трепыхалось пушкинское, восторженное «Все флаги в гости к нам!»
Напряжение было велико. Все ждали. Оставалось только закурить и первой, нервно, как пишут в романах, это сделала Алла.
Дверь начала медленно, как у Хичкока, открываться.
Quando sei lontana
Sogno allorizzonte
E mancan le parole
E io si lo so
Che sei con me con me
Tu mia luna tu sei qui con me
Mio sole tu sei qui con me
Con me con me con me!
Тут уже вступали в силу законы жанра и, следовательно, появиться мог, кто угодно, в соответствии с перепаханным сознанием каждого из невольных участников сцены – женщина-вамп, суровая уголовница, исламистская террористка, американская шпионка, активная лесбиянка, просто сумасшедшая, наконец, и зазубренный топор в руках любой из этих гипотетических особ был бы самым щадящим орудием грядущего преступления. Я бы не удивился, например, если бы в дверях неожиданно появился любимый карлик Дэвида Линча и, не переставая петь, полил нас очередью из укороченного АКМ. Не знаю, что в данных обстоятельствах не удивило бы Селиванова с Куликом, но думаю, что Аллу не удивило бы ничего. Впрочем, horror, безусловно, удался бы на зависть и Хичкоку и Дэвиду Линчу, если бы в дверях появилась Роза Абрамовна. Правда, тогда это уже была бы однозначная «белочка» и куда актуальнее милиционеров с экстрасенсами всем нам пришлась бы скорая психиатрическая помощь.
Дверь, между тем, открылась и Селиванов слабой рукой воздел над головой рваное полотенце, то ли призывая к перемирию, то ли собираясь кинуться им в незваную гостью.
Ария оборвалась на полуслове.
В дверях стояла девушка лет двадцати пяти, симпатичная, по-южному черноволосая и кареглазая и не по-московски загорелая. На ней были элегантно порванные кое-где джинсы и свежий обтягивающий свитерок, явно не с Черкизона. Очки в тонкой оправе с какой-то минимальной диоптрией смотрелись на ее чуть полноватом лице очень органично и даже вполне себе сексуально. В руке она держала архипередовой журнал «Огонек» под редакцией Коротича. По-моему, нашему присутствию она совсем не удивилась. Приветливо кивнув всем, она весело обратилась к Селиванову:
- Привет, Антон! Ты меня, наверно, не помнишь, а я тебя сразу узнала – ты все такой же длинный и худой. Я Женя, Женя Шевченко, - помахала нам Женя, мы покивали и она опять сосредоточилась на Селиванове. – Помнишь, нас с тобой в детстве летом мамы на дачу вывозили под Батуми, к дяде Гиви. Неужели не помнишь? Дядя Гиви, профессор, друг Николая Антоновича, старенький такой, веселый, каждый вечер шашлыки жарил и песни пел. Не помнишь?
В голосе ее чувствовался некий акцент, но он был столь мягок и почти неуловим, что вряд ли это могло доставить нашему Антону горе.
- Очень приятно, - сказала Алла сердечно, - а я Алла, Алла Елизарова. В руке у меня бутылка коньяка и я уже хочу где-нибудь сесть, выпить и что-нибудь сожрать, иначе я этой бутылкой тресну по башке типу, который меня сюда заманил.
Мы облегченно зашевелились, стаскивая куртки и только Селиванов продолжал стоять, держа полотенце над головой, как памятник всем парламентерам этого мира.
- Война окончена, сержант О`Салливан, - сказал я, дернув Селиванова за рукав. – Возвращайтесь домой, в Оклахому, сержант.
Он выдохнул, сдулся в груди и ссутулился, став прежним сыном своей матери. Отпущенное полотенце мягко спланировало и милосердно накрыло комки моих носок.
- А я Кулик, просто Кулик и я согласен с Аллой Елизаровой – давайте нажремся, Женя Шевченко, кем бы вы ни были.
- Андрей, - представился и я. И добавил, - Степанов.
Мягко подталкивая Селиванова, мы с новой знакомой направились на кухню.
- Шевченко, Шевченко, - честно силился вспомнить он, морща лоб, - Женя Шевченко, Батуми, дядя Гиви...
- Шашлыки, - охотно подсказывал Кулик.
- Шашлыки, шашлыки...
Алла с отвращением скинула тулуп на пол, пнула его, что бы не мешал и деловито зашуршала пакетами. На все остальное ей было решительно наплевать. Нам с Куликом, откровенно говоря, тоже. Женя, однако, не оставляла попыток расставить все точки над I:
- Антон, мы с тобой какие-то то ли троюрные, то ли четвероюрные брат и сестра – я вечно путаюсь в этой еврейской родне. Господи, их так много! Это я по маме Шевченко, у меня мама украинка, из Львова, а по отцу я – Газенпуд. Папа, вообще, рано начал жениться, у него до мамы две жены были, татарка и латышка. У меня папа - родственник Розы Абрамовны, правда, дальний. Неужели Роза Абрамовна никогда о Газенпудах не говорила?
Кулик отвлекся от извлечения из фольги курицы-гриль:
- Женечка, вы бы так сразу и сказали – Газенпуд. Я и то подумал: «Какие Шевченки? Откуда Шевченки?» То ли дело – Газенпуд! Совсем другой разговор.
- А если папу Яковом Соломоновичем зовут и он из Бердичева, Антон точно вспомнит, - подбодрил ее и я.
- А запивку взяли? – Увлеченно спросила Алла, отломила кусок курицы и принялась жевать, мыча от удовольствия.
- Погодите, погодите... Газенпуд! – Загорелись вдруг у Селиванова глаза. – Тот, кто все время женился... Ну, конечно, Газенпуды! Это ведь вы в Германию уехали? Мама что-то такое говорила...
- Да! Да! – Обрадовалась Женя и облегченно засмеялась. – Сначала в Германию, мне тогда пятнадцать было, а потом родители развелись, мама вышла замуж за Стивена – он канадский украинец в третьем поколении, там украинцев, наверно, больше, чем на Украине – и увезла меня в Канаду. А папа посидел-посидел в своем Ганновере, заскучал, отрастил бороду, пейсы и уехал в Израиль, политикой заниматься...
- Мог бы придумать что-нибудь пооригинальнее, - заметил Кулик. – Допустим, открыл фалафельню. Или фенхельную.
- Или попробовал жениться на еврейке, - согласился я. – Вот бы, наверное, все удивились.
- Или в Моссад записался, - проговорила Алла с набитым ртом. – Я бы, например, стала агентшей Моссада.
- Кто бы сомневался, - желчно пробормотал я.
- А что? Мир бы посмотрела, в столетних нацистов из пистолета постреляла...
- Да погодите вы, дайте человеку рассказать! Ты, Жень, не обращай внимания, они всегда такие – комментариями замучают, до конца не дослушав. Особенно этот, - кивнул Селиванов на Кулика. – Хуже всякого еврея, ей-богу.
- А мне нравится, - счастливо улыбаясь сообщила Женя, - вы все такие веселые и умные!
Более всех был польщен Кулик. Он даже порозовел от удовольствия.
- Ну, давайте уже таки выпьем за веселых и умных! – Бодро провозгласил он, разливая по стопкам как бы коньяк. На том бутылка и закончилась.
Мы выпили залпом, цедить не имело смысла. Насчет закуски Кулик с Селивановым распорядились на славу – кроме ободранной Аллой курицы-гриль, на столе высилась кучка пакетов «Московского хрустящего картофеля», несколько упаковок нарезок колбас и рыб, круглая коробка треугольных сыров «Виола», слоеные пирожки, банка с консервированной ветчиной и большой пакет с фисташками, от которых никто никогда не отказывался. Кроме этого, видимо, по почину готового на любые любовные ухищрения Селиванова, продуктовая гамма народного мужского застолья была окрашена нездоровой ноткой гламура, выразившейся в маслинах и мидиях, коих, к слову сказать, Елизарова терпеть не могла. Правда, из атрибутики высокой кухни единственно гроздь крупного винограда без косточек мне показалась более, чем уместной.
Раздался победный треск разрываемых Елизаровой пакетов с картошкой. Даже в жадности и неряшестве, с которыми Алла поглощала пищу, была притягательность и сексуальность. Я объяснял себе это так – все, что бы она ни делала, она делала искренне и жизнеутверждающе, а все, что можно этому противопоставить, как ни крути, всегда будет казаться надуманным и малоубедительным. К тому же, меня сызмальства до раздражения утомляли всякого рода «правила этикета» и так называемые «нормы поведения», как и всё, привнесенное в Россию извне, доведенное до уровня нелепейшей клоунады. Я любил исподтишка наблюдать, как ест Алла, я испытывал при этом какую-то необъяснимую человеческую радость и эстетическое удовольствие. Если, конечно, я правильно понимаю, что, вообще, такое эстетическое удовольствие. «Вы с Аллочкой просто оба сумасшедшие», - дружелюбно говаривала порой ее мама, Изабелла Юрьевна, да и сестра Настя была того же мнения. Временами мне и самому начинало казаться, что так оно и есть.
- Да все люди сумасшедшие, - беззаботно вторила им Алла.
Не столь убедительно, как Алла, но мы тоже накинулись на еду, и я, в отличие от всех, под шумок, серьезно занялся виноградом.
- Женя, извини, я тебя перебил, - обласкал Кулик девушку взглядом, взмахнув куриным крылышком. – Так что там было дальше с папой?
- А как его, все-таки, зовут? – Поинтересовался я.
- Вольф Бенционович.
- Господи... – Не удержался Селиванов. – Ты, значит, Евгения Бенционовна?
Не знаю, были ли у древних иудеев свои святые великомученики, но в этот момент у Селиванова было лицо одного из них.
- А можно Антон будет называть его Яковом Соломоновичем? – Пришел я на помощь Антону Николаевичу. – Ему так легче запомнить.
- Или наоборот, - обреченно кивнул Селиванов.
- А мне нравится, - жизнерадостно прочавкала Алла. – Вольф Бенционович Газенпуд. Круто! Давайте выпьем за папу.
- Кончайте уже, - возмутился Кулик, выставляя на стол следующую бутылку. – Интересно же послушать.
- А у нас еще есть? – Тут же с беспокойством спросила Алла.
- Алк, не гони, - веско урезонил я свою старую знакомую, - все тебе будет.
Выпили и за папу.
- Да, папа, - задумчиво улыбнулась Евгения Вольфовна. – Он очень хороший, добрый, вообще, прекрасный человек, но непутевый какой-то, чересчур увлекающийся, вечно его заносит. Мама, когда мы вместе жили, прямо измучилась – папа то кучу денег займет на какую-нибудь финансовую авантюру, то в экзотическую религию ударится, на барабанах стучит, то в путешествие по Амазонке начнет собираться, то новое слово в технике ваяния изобретает, просит, что б не шумели, то увлечется прованской кухней, весь дом заплесневелым пармезаном провоняет. И, главное, все это всерьез так...
- Мужики все такие, - вздернула Алла худенькие плечи, отделяя от дичи белое мясо. – Как дети малые.
Три мужика, сущих ребенка, на нее зашипели, зашикали, посмотрели, и две богини Неба обменялись печальными улыбками и понимающими взглядами.
- Потом мама не выдержала, конечно. Она, когда мы в Германии жили, язык выучила, на компьютерные курсы пошла и в двух местах работала, пока папуля деньги от еврейских организаций на свои безумные затеи просаживал. Через знакомых устроилась на хорошую работу в англо-канадскую контору, они электроникой занимались. Заодно и английский выучила. Там она со Стивеном и познакомилась, он у них спецом по каким-то системам был. Видный такой мужчина, спокойный и очень посмеяться любит, а мама у меня тоже смешливая и очень красивая, они как-то сразу друг другом прониклись. У Стивена фамилия – Бунчук, и его родители всегда хотели, что бы он женился на украинке, только не канадской, или, упаси бог, американской, а на настоящей, западэнской. Его дед с бабушкой сами откуда-то из-под Ровно, перед самой оккупацией через Польшу эмигрировали. Он маму по английскому подтягивал, а она его – по мове, он на на украинском еле-еле разговаривал. Подтягивали они друг друга, подтягивали и Стивен ей говорит: «А выходи за меня замуж, у меня контракт здесь скоро заканчивается, деньги есть, я в Канаде бизнес открою, за компьютерами будущее. Хочешь – будем вместе работать, не захочешь – дома сиди, Женьку я твою удочерю, да и родители будут рады. На кой черт мне на эту Украину за женой переться, я все равно лучше тебя никого не найду.» Мама, конечно, сначала ни в какую, у меня, говорит, муж – человек хороший, только большой ребенок, он без меня пропадет, да и вроде того, что не готова я к такому повороту событий. А Стивен дядька умный, не стал настаивать, сказал просто, что ты, мол, не спеши, Галина, обдумай все, дело серьезное, а я ждать буду. А тут папа, как черт его дернул с этими его закидонами, получил очередной грант на вспомоществование и загорелось ему ехать в Африку, изучать особенности разведения страусов в условиях неволи, что бы открыть страусиную ферму в Ганновере. Маму это окончательно добило...
- Мою маму тоже добило, - поделилась Алла. – Они с папой вместе Суриковское заканчивали, поженились, потом я родилась, через шесть лет – сестра Настя, а папа, все, как студент, чуть весну почует, начинает его тянуть на этюды, блин, на природу. Движение света и игра теней на пленэре его всегда интересовали. Так все лето и ездил на этюды по друзьям с дачи на дачу, из Крыма в Туапсе, с Селигера на Байкал. Дома хоть шаром покати, осень на носу, одеться не во что, мама вся в долгах, как в шелках, а папа сидит себе где-нибудь в сосновом бору, между рыбалкой и шашлыками, с бутылкой в речке, и ловит последние проблески уходящего лета, что бы запечатлеть это чарующее время природы увяданья сильными, смелыми мазками. Ну, мама – святая женщина, терпела, сколько могла, а потом говорит: «А иди-ка ты, Евгений Степанович, на хуй!» Да и мы с Настей вздохнули свободней – он зимой дома торчал и маелся, месяц поработает на издательство, или на заказ, а два квасит и от скуки только ко всем придирается. А так, тоже ничего был, талантливый...
Что же касается меня, то мне Вольф Бенционович очень даже понравился – задорный такой мужик, не телепень какой-нибудь, халат и тапок, с таким не соскучишься. Хотя, с деньгами этими от Ротшильдов скучать, прямо скажем, нужно умудриться. Я так открыто всем и сказал, и все, даже Женя, покивали понимающе, и только Елизарова не преминула уколоть – кто бы, дескать, сомневался!
Тогда мы выпили за пап, усопших и живых, и попросили Женю продолжать.
- Они, наверно, всю ночь объяснялись, жалко их было обоих. Мама, в конце концов, здорово раскричалась – ты, говорит, в Африку-то не за очередной ли пассией собрался, интернационалист хренов, облысел уж, а все не уймешься никак! И поставила ему ультиматум: либо он никуда не едет и берется, наконец, за какое-нибудь человеческое дело, либо она плюет на все, берет меня и уезжает к чертовой бабушке, в Канаду. А папа тоже уперся, начал доказывать, что за страусиным мясом – будущее, и люди на нем состояния делают, что это шанс, ну и все такое прочее, как обычно. Я прямо расплакалась даже, как мне и его и маму жалко было.
(У Аллы при этих словах в глазах заблестели слезы. «Ну – у – у, - подумал я, - сейчас реветь начнет.» С Аллой, когда выпьет, такое случалось.)
- Вобщем, не договорились они ни о чем, - продолжала Женя. - Время, наверное, пришло им расстаться. Я маму понимаю, конечно – ну какая женщина такого мужа долго выдержит? – и папу не виню, он просто такой, какой есть, а переделывать его... Бесполезное, по-моему, занятие.
- Люди, вообще, не меняются, - счел своим долгом высказаться Кулик, - просто иногда становятся мудрее и им бывает уже неинтересно заниматься всякой фигней.
- И тогда они начинают заниматься другой фигней, только не столь оттопырчато, - добавил Селиванов.
- Что бы измениться, нужно взглянуть на мир иначе, - глубокомысленно заключил я.
Никто не стал с нами спорить.
- Так и подался папа в Африку, весь бледный такой, несчастный, а мама поплакала-поплакала и согласилась к Стивену переехать. Папа из Африки вернулся загоревший, похудевший, лысина и глаза блестят, даже на последние еврейские деньги выводок страусиных цыплят там приобрел и в каком-то специальном контейнере привез. Громадье планов, как всегда. И против развода не возражал - наверно, пока был в Африке, смирился. А мне тоже интересно было в Канаду поехать, да и со Стивеном мы быстро подружились. Он, вообще, классный, спокойный такой, мозги не любит никому выносить. Мама, помню, все переживала – на кого же она бестолкового мужа оставит? Пропадет ведь, бедолага! А мне говорит однажды: «Счастье-то какое, доча, что Стивен не из Квебека, а то пришлось бы еще и французский учить. Я бы, наверное, тогда совсем рехнулась.»
- Жень, а что там в итоге со страусиной фермой у папы получилось? – Спросил я. Уж очень мне хотелось, что бы у бедового Вольфа Бенционовича хоть что-то получилось.
- Да ничего не получилось, - махнула она рукой. – Страусята эти несчастные сдохли прямо на таможенном карантине. Как он переживал! И, главное, непонятно, из-за чего больше – то ли из-за несостоявшегося бизнеса, то ли страусят ему жалко было. Он даже успел им всем имена дать.
- Душа, золото-человек! – Восхитился я.
- Конечно, - усмехнулась Алла, - а не сдохни они, он бы и на прогулки их выводил на таких специальных маленьких шлейках, домики бы каждому сколотил, а там, глядишь, и через горящие обручи научил прыгать. Вы, мужики, блин, все ебанаты..
- Ох, строга ты, Алла Елизарова, к нашему брату, - покрутил головой Кулик, - аж жуть берет.
- А не выпить ли нам по такому случаю за присутствующих здесь дам? – Воскликнул я юным бардовским голосом. Я чувствовал, что меня начинает нести, и всех скоро понесет и это будет хорошо. И еще мне было радостно и покойно оттого, что я здесь и сейчас, в Башне на Баррикадной, в необъятных сталинских хоромах, уставленных чУдной, реквизированной у Врагов Народа мебелью и канделябрами, и, что не все еще заповедные уголки академического жилища мне открылись, ибо должен же был иметь сановный Николай Антонович свой кабинет и ценнейшую библиотеку, как всякий ученый муж всех времен и народов, вне зависимости от той или иной степени тоталитарности довлеющего над ним режима. И как славно было то, что со мной квасили умные, веселые люди, которые ни на кого и ни на что уже давно не обижались просто потому, что им все было хую, которые с одинаковым недоумением согласились бы, пожалуй, умереть за что-нибудь одно и категорически отказались бы умирать за что-нибудь другое, но никогда не упоминали ни того, ни другого, да и просто с которыми было хо – ро – шо.
Да и женщины к нам присоединились на славу!
- Только не вставайте, гусары, - снисходительно попросила Алла. – Плебейский обычай, терпеть этого не могу.
- А у меня папа говорит, что чокаются только плебеи, - рассмеялась Женя. – А мне нравится. Снимает напряжение. И мама со Стивеном тоже всегда чокаются, когда вино пьют.
- Это любовь, - вздохнул Селиванов.
- А, кстати, - бодро произнес Кулик, разливая, - преславутые канадские французы еще не научились выращивать в Квебеке виноград? Так, если научились, ты, Женя, уж передай им, пожалуйста, что я их канадского вина пить не буду. Мне в свое время краснодарского дерьма хватило. «Три топора» помните, дети мои?
Пародию на коньяк отечественного производства за женщин мы, однако, выпили. Квебекский коньяк, наверное, был бы лучше.
- Женя, а расскажи, что Вольф... Э – э – э... Да! Вольф Бенционович в Израиле делал, - попросил Селиванов, который, похоже, уже смирился с существованием г-ва Израиль и многочисленной родни с непроизносимыми именами, разбросанной по всему миру. Женя с готовностью отставила почти нетронутую рюмку.
- По-моему, это был порыв отчаяния. Я тогда с папой жила, что бы ему не так одиноко было, да и мама заезжала за ним присматривать, пока они со Стивеном документы на переезд оформляли. Но он, все равно, особенно после страусят, страдал очень. Стал в синагоге пропадать – у них там что-то вроде клуба эмигрантов из России образовалось, да и деньжат там подкидывали – начал об иудаизме говорить, о Соломоне, Моисее, о богоизбранности евреев, арабов бранить. По дому стал в ермолке расхаживать, Тору, что ли, изучать. Беспокоился очень, что, оказывается, настоящий еврей обязан соблюдать 613 заповедей, даже на каком боку с женой спать. От этого ему особенно не по себе было, а мама его утешать пыталась – поэтому у вас, дескать, у евреев, и семьи такие крепкие! Молитвенные гимны на иврите пытался петь, кантора изображал, правда, противным таким голосом. Всем говорил, что обрел себя, а мы с мамой решили – нашел себе новую отдушину человек, ну и слава богу. Маме-то, вообще, все эти религии по барабану, ее в детстве родители крестили в униатской церкви, так она до сих пор не знает, чем униаты от всех прочих христиан отличаются, а про веры говорит, что от них только все несчастья. Правда, радовалась, что иврит ей теперь не придется учить...
- С отцом такая же хрень случилась, когда мама умерла, только в русле православия, конечно, - задумчиво покивал Кулик. – Мы с его лучшим другом, он тоже следак, даже пистолет от него прятали, я дома, а он на работе – до того мужик раскис. С батюшкой каким-то беспонтовым общался. Батюшку я этого не переваривал – иерей хренов, самовлюбленный осел. Ума – кот наплакал, одни святые угодники, да геенна огненная на языке, что бы старух стращать, а гонора, как у какого-нибудь поляка. Такая срань господня особенно любит учить всех жить по заповедям христовым. Потом, правда, услышал бес мои молитвы и попутал златоуста, - усмехнулся он. – Этот пятидесятилетний Серафим трахнул какую-то семнадцатилетнюю, кажется, отроковицу, чуть ли не на алтаре, а у нее родители оказались строгих правил – убивают меня прямо эти родители строгих правил, всегда у них дети получаются какие-нибудь отморозки! – бучу такую подняли, что патриархия их еле угомонила. Забашляли, наверное, неслабо, а то срам-то какой, господи! Сана, однако, лишили и жениться заставили, во избежание уголовного преследования. Этот-то хер, как женился, так сразу и бороду сбрил, а без бород все они – уебища уебищами. Отец как-то после этого сразу успокоился, а то уж и про Союз Михаила Архангела заговариваться начал, брови грозно хмуря. Сейчас только водку на ночь глушит, о боге не вспоминает. И слава Богу.
- Неисповедимы дела твои, Господи, - счел своим долгом лицемерно вздохнуть я, убоявшись, что милая беседа наша на алкогольных парах помчится по ухабам и колдобинам воинствующего атеизма, что утомительно не менее, чем религиозные восторги.
- С моим папой так же было, - рассмеялась дочь неугомонного отца. – Он там у дальних родственников поселился, город я забыла, у них дом большой, и там что-то вроде общины, как кибуц, только в городе. Молятся вместе, стряпают. Религиозные такие люди, строгих нравов, - улыбнулась она Кулику. – Папа сначала, конечно, в восторге был, кинулся обряды исполнять, субботы праздновать, вобщем, ударился в религиозный фанатизм. И даже по телефону стал разговаривать с ужасным таким акцентом, не поймешь ничего, как у этих его родственников из Бердичева, у которых он жил. Я ему говорю: «Пап, кончай придуриваться», а папа мне начинает рассказывать, что таким образом он выражает признательность всем бердичевским евреям этого мира за то, что его приютили и, что они - самые верующие и стойкие евреи в этом мире.
- Пожалуй, марроканские евреи с ним не бы не согласились, - заметил Кулик.
- Да и польские, пожалуй, тоже, - вставил я.
- Бред какой-то, - пробормотал Селиванов, - с акцентом разговаривать.
- Конкретно переклинило мужика, - позавидовала Алла.
- Даже мама, когда с ним по телефону разговаривала, спросила: «Ты под кайфом, что ли?», - продолжала Женя. – Он и на демонстрации какие-то сионистские против арабов ходил, полицейских радикальными плакатами бил и они его дубинками отдубасили, хотя эти его бердичевские евреи вообще никуда не ходили, сидели себе тихо дома и молились. Лоб едва не расшиб об Стену Плача, вобщем, зажигал не по- детски. Ну, потом ему, конечно, все это надоело - да и кто бы сомневался, как вы говорите – и его развернуло на 360 градусов. Он примкнул к другим радикалам, которые протестовали за то, что бы с арабами дружить и играть с ними в футбол.
- Вот уж радикалы, так радикалы, - глумливо восхитилась Алла и даже в ладоши похлопала, - всем радикалам радикалы!
- Да, занесло мужика, - в тон ей посочувствовал Кулик, качая кудлатой головой.
- Я же говорю – бред, - убежденно проговорил Селиванов, разливая.
Мне же было на все это решительно наплевать.
- Да, чем бы дитя не тешилось, как мама говорит, - вздохнула Женя. – А дальше он, вообще, с катушек съехал – надумал на палестинке жениться и родить с ней кого-нибудь, назло Моссаду и «Хамас». Такой, как он выразился, сознательный акт самопожертвования.
- И это на него похоже, - уважительно согласился я. – У него бы родился Супереврей.
- И, естественно, раструбил это по всему городу. Большинство жителей, конечно, не восприняли это всерьез, у них даже такая примета есть – раз бердичевский еврей, значит дебил и шут гороховый, но нашлись и такие, кто только и ждет, что появится новый герой, что бы нос ему расквасить. Городок там тихий, сонный, ничего не происходит, гоголевский такой городок, а тут такой подарок к Пасхе!.. Евреям только дай политикой заниматься, а здесь чем не политика? Вобщем, как говорится, город разделился на два лагеря. Вы не представляете, даже до драк доходило и тотализатор заработал – женится, или нет, пожертвования от продвинутых евреев на его имя из Иерусалима стали поступать... И, главное, никто не удосужился поинтересоваться, есть ли у него, вообще, хоть какая-нибудь палестинка на примете. Папа, конечно, наслаждался всем этим, даже свою партию хотел создать – «люди на этих своих партиях состояния делают!», - хлестко спародировала она папу, - пока палестинцы не выпустили по городу два «кассара» - им, как знающие люди, контрабандисты, передали, эта затея с палестинкой тоже не понравилась. Потом папе нос расквасили в фалафельной, а его с бердичевцами дом какие-то илатские ортодоксы булыжниками забросали. Начальник полиции к нему лично приходил, просил за ум взяться. Мне потом обо всем этом бердичевские родственники рассказали...
- Так Вольф Бенционович из Бердичева, что ли? – Уточнил я.
- Ой, да что ты, - весело рассмеялась Женя, - он в этом Бердичеве ни разу в жизни не был. Он – коренной питерец, и родители его тоже. Он и с мамой в Ленинграде познакомился, на какой-то дискотеке. Она из Львова приезжала на курсы повышения квалификации, что ли. А эти бердичевцы – просто какие-то папины дальние родственники и с Розой Абрамовной он через них в родстве.
- Бердичев, короче, город праотцов, - заключил Кулик, зажевывыя свисающую изо рта рыбу. – С него все начиналось. Только не говорите мне, что там родились мама Сильвестра Сталлоне, папа Майкла Дугласа и сам дедушка Фрейд, а то я все брошу и уеду туда свататься.
- Так что же мы сидим?! – решительно хлопнул я по столу ладонью.
- А, может, и меня с собой возьмете? – Грустно попросил Кулик.
- Нет, Селиванов, тебя не возьмем, - твердо сказал Кулик, выгребая из банки пригорошню маслин, - там, дорогие мои Антон Николаич с Вольф Бенционычем, для вас палестинок нет.
- А я бы и за Бердичев выпила, - сказала неугомонная Алла, - только у нас уже скоро все кончится.
И многозначительно посмотрела на Кулика, как на главного.
- Ой, какая же я идиотка, - закричала вдруг Женя, - совсем забыла! Так из-за этой встречи изнервничалась, что просто все вон из головы. Мне же с собой в Питере всякой еды надавали, все вкусно так... У меня и выпить есть!
Она встала и хлопотливо направилась к чемодану.
- Шуба у тебя роскошная, - сочла своим долгом восхититься Алла, видя такое дело.
- А это не моя, - испугалась Женя, шаря в чемодане, - это Розы Абрамовны шуба. Ей Ароновичи какое-то суперпальто из Парижа подарили, она его примерила и прямо расцвела – пальто прямо как на нее сшито и расцветка актуальная, писк сезона.
- Пальто-то теплое, хоть? – Страдальчески спросил Селиванов.
- Теплое пальто! Там даже внутри настоящий мех ламы отстегивается. И где они только этих лам столько берут? Нет, пальто хорошее, стильное такое. А шубу мне Роза Абрамовна на плечи накинула, да и говорит: «Ты, Евгения, все равно в Москву едешь, так зайди уж ко мне домой, голубушка, познакомься с моим непутевым сыном, который все нормальную женщину завести не может, только и знает, что приводить в дом каких-то отпетых сионисток. Познакомился ведь, дурень, с хорошей девушкой, красивой, статной, умной и тактичной, даром, что блондинкой, из Хабаровска…»
- Из Комсомольска-на Амуре, - слаженным хором поправили мы ее с Селивановым.
«Тем более!» – говорит Роза Абрамовна. А какие, говорит, Мариночка пельмени делала! Настоящие, сибирские, тесто тонкое, а мяса много и прямо во рту тают. А то, что акцент у нее такой ужасный, так это, ведь, тоже не беда – в Москве-то нынче каких только курсов нет, все, что угодно исправят. А шуба моя, говорит, тебе пригодится, потому, что погоды в Москве не те, что в каких-нибудь ваших Саксен-Вюртембергах, в такие погоды только в русских шубах-то и ходить. И ключ дала. Во, нашла!
Женя победно воздела над головой бутылку с чем-то перекатывающемся зеленым.
- Бинго! – Сказала Алла.
Честно говоря, я тоже обрадовался. Да и все остальные, наверно, тоже.
Потом она извлекла из чемодана большой куль и торжественно сказала:
- А здесь всякая приготовленная Ароновичами рыба. Вкусная, сил нет.
- Давай, тащи все сюда, - распорядился Кулик.
(Тотчас чарующе запахло рыбой.)
Женя с победным стуком все сложила на столе.
- Алла, а мне так твой тулуп нравится, - сказала она. – Он аутентичный такой. В таких с фашистами воевали, в гулаговцев с вышек стреляли. Эти... как их?.. Стивен это слово, помню, говорил, очень оно ему нравилось...
- Вертухаи, - ласково подсказал Кулик.
- Вот, вот, слово-то какое дурацкое, - захлопала в ладоши Женя. - И Солженицын в таком в Америку приехал. Этот бренд же крут до невозможности! Давай меняться?
- Что – Александр Исаич в таком в Америку приехал? – Ахнул Селиванов.
- Ну, да, - удивился ему Кулик, - и со своей бородой.
- Прямо как Лев Толстой, - уважительно добавила Женя.
- А зачем?! – Искренне изумился Селиванов.
- Вот и американцы до сих пор удивляются, - развел руками Кулик.
- Ну, допустим, он хотел этим сказать – «Россия открестилась от сына своего? И поделом России»! - поспешно перебила нас Алла. – А на что меняться будем?
Радужная перспектива избавиться от окаянного тулупа, да еще и с прибытком, занимала Аллу куда больше, нежели игры разума глыбы и нобелиата.
- У меня куртка канадская, т – ё – ё – плая – я!.. И красивая такая. Мне кажется, мы с тобой одного размера, - польстила себе Женя. – Я ее один раз надевала.
- Покажи куртку, - возбудилась Алла.
Пришлось Жене опять бежать к чемодану и рыться в нем.
- Смотри, какая куртка!
Куртка и впрямь была нарядная, вся отсвечивающая, что бы прилетевший для эвакуации в канадскую Арктику вертолет по сполохам смог бы без труда обнаружить заблудившегося в чахлой тундре обкуренного микробиолога. На спине горделиво алел кленовый лист, вызывающий у американцев не меньшее раздражение, чем украинский трезубец у великодержавных патриотов России и кельтский трилистник – у чванливых англо-саксов. Стоит ли и говорить о том, что предназначенные нам женщины, оживленно переговариваясь и размахивая предметами мена, удалились в залу.
- Куда лучше! - Сформулировал Кулик жизнерадостно. - А мы распробуем пока эту зеленую херню.
- На абсент похоже, - пробормотал я, вглядываясь.
- Нормальный абсент уже нигде не делают, разве только в Чехии, - резонно сообщил Селиванов, сканируя бутылку взглядом.
- Насрать, где и что делают. У нас есть бутылка и мы должны ее выпить, - твердо резюмировал Кулик и с этим трудно было не согласиться.
Бутылку венчала этикетка с двумя перекрещиваюмися автоматами калашникова и звездой Давида между ними. Остальное пространство было заполнено иудейскими письменами.
- Вы погодите, - сделал слабую попытку убедиться Селиванов, - а вдруг это только для кошерных евреев, а для всех остальных – яд?
- Селиванов, ты дебил, что ли? – Урезонил его Кулик.- Что хорошо для кошерных евреев, то хорошо и для всех остальных. От кошера только здоровее будешь.
И с красивым треском скрутил пробку с бутылки. Мы с готовностью подставили рюмашки. Зеленая жидкость тяжело забулькала.
- А вдруг оно сладкое? – Испугался было я..
- Это кармель – такой еврейский самогон, и никакой он не сладкий, - значительно парировал Кулик.
- Много ты понимаешь в еврейских самогонах, - проворчал Селиванов, нюхая в рюмке, - и пахнет как-то странно.
- Нормальный еврейский самогон, настоянный на дикорастущих кошерных травах пустыни Негев, - не сдавался Кулик.
- Это ты на этикетке прочитал? – Усмехнулся Селиванов. – Справа налево?
- Снизу вверх, - парировал Кулик.
- Негев – это там, где израильтяне атомные бомбы испытывали? –Уточнил я. – Тогда это так же круто, как нажираться мискалином из трехметровых кактусов, дикорастущих в самом эпицентре пустыни Мохаве.
Что бы это ни было, но оно, действительно, благоухало сложносочиненным луговым амбре, вызывающем смутные забубенные ассоциации. Селиванов заметно окосел и стал оттого печален и бесприютен.
- Давайте хоть девчонок дождемся, - горьким голосом предложил он.
Но тут они и сами показались в дверях, на мгновенье застыли, успев при этом сказать этим ВСЕ, как это умеют делать только женщины, и одновременно завертелись, раскинув руки, каким- то чудом не цепляясь друг за друга и сохраняя равновесие.
- Ну как? – Хором спросили они, застыв, как выключенные, порозовевшие от удовольствия.
А как?
Оставалось только поаплодировать, что мы и сделали.
Теперь Женя была похожа на фронтовую разведчицу или на главврача полевого госпиталя (хотя мне сызмальства все женщины в овчине кажутся похожими то ли на фронтовых разведчиц, то ли на начальниц полевых госпиталей. Пили они, говорят, по-черному! А женщины в шубах все похожи на Галину Вишневскую), а Алла – на канадскую хоккейную болельщицу, что ей очень шло, как, впрочем, и пошел бы прикид ирландской хулиганки-фанатки регби с этим заебавшим всех трилистником.
- Ты, Женя Шевченко, прямо гарна дивчина из Западэнщины, - находчиво восхитился Кулик.
- А ты, Алла Елизарова, прям гарный хлопец из Квебека, - нашелся и я, и пожалел, натолкнувшись, как на боксерскую перчатку, на ее взляд, в котором читалось, что ничто не будет забыто – ни таинственные островерхие туфли, ни теперь вот этот квебекский хлопец, гарная, блять, мечта его бессонных ночей, ни...
- Девчонки, да вы прямо красавицы! – Слабым пьяным голосом плачуще прокричал Селиванов и даже от чувств привстал с табуретки враскоряку.
- О – о – о – о... – Понимающе вскинул брови Кулик.
- Жень, а у тебя есть еще что померить? – Возбужденно спросила не менее находчивая Алла.
- Есть, конечно! Идем покажу, - радостно воскликнула Женя, которая, похоже, была в восторге от всего этого. Шутка ли – такой неслабый сэйшн с настоящими москвичами, с обретенным еврейским братом, с продвинутой Аллой, которая могла бы стать гордостью набирающего силу во всем мире нового феминистического движения под слоганом «Трахни мужика в мозги», да, и вообще, ничего так, похожа на ОЧЕНЬ КРАСИВОГО МАЛЬЧИКА, такая в постели любому гарному хлопцу не то, что из Квебека, а даже из самой провинции Онтарио фору даст. Правда, коньяк дерьмовый, квебекский и тот лучше. И происходит все это феллини новой волны в аутентичных, по всем голливудским параметрам, сталинскх апартаментах, выглядещих столь декоративно, что хотелось быть одетой, выглядеть, двигаться, как они, все эти таинственные, недоступные, в том числе и пониманию, жены, дочери и любовницы сталинских холуев, вроде Розы Абрамовны, в мужей некоторых из которых потом стреляли гулаговские вертухаи в таких тулупах, как у нее, и она непременно поедет в нем к этим факин френч в Квебек, на Марди-Гра, пить их дурацкое канадское вино.
Короче, бабы, деловито переговариваясь ни о чем, съебались.
- Так, - увесисто хлопнул по столу ладонями сталинский нарком Кулик, - либо мы пьем, либо...
- Либо пьем, - прошелестел Селиванов, чуть раскачиваясь на стуле.
- Давайте выпьем, а потом я скажу, - присовокупил Кулик.
Да и я тоже был не против.
Мы залпом смело опрокинули зеленые рюмашки.
Менделеевское ноу-хаю почувствовалось сразу, но, когда буквально через мгновение к нему присовокупилось многотравье вкусов, я, мне кажется, начал понимать, что к чему. Однако, на этом меня перебил Кулик.
- О, бля – а – а... – Помотал он головой. – Ну, эта крутяха еще та. Так вот, что я сказать-то хотел...
- Бабах Карабах! – вступил неожиданно энергично Селиванов. – Прямо как-то даже всего и взбодрило...
Спермотоксикозный его взгляд беспокойно забегал по кухне.
- Я вот, что сказать-то хотел – короче, нужна третья баба, - сказал Кулик.
- И, чем скорее, тем лучше, - взмолился Селиванов..
Их взляды обратились на меня.
Реальность никак не хотела оставить меня в покое.
- Бля – я – я... Да идите вы на хуй! – Чистосердечно пожелал я.
Самая мысль о том, что мне опять необходимо кого-то вызванивать, показалась мне чудовищной. В одночасье все во мне покосилось и рухнуло, я почувствовал себя, как чугунной сковородкой ударенный. Хотя, Кулик, конечно, был прав – если у Аллы и были намерения кого-то трахнуть, то из всех присутствующих менее всего шансов оказаться в ее объятиях было у истомленного Селиванова. Сама мысль оставить дорогого друга без хотя бы толики взыскуемых сексуальных удовольствий казалась кощунственной. Надо было выручать молодца.
Но почему я?!
Я открыл уже было рот, что бы посоветовать Кулику порыться в памяти на предмет изыскания в ее экзестенциальных глубинах особы, хотя бы отдаленно способной положить глаз на нашего Антона Николаевича, но он не оставил мне ни шанса отмазаться.
- Андрюх, - сердечно произнес он, отечески потрепав меня по плечу, - на тебя одна надежда. Я, ты знаешь, не по этим делам.
- А я, типа, по этим! – Обреченно всплеснул я руками.
- Андрюх, - попросил Кулик, - ты на Селиванова посмотри.
Вид у Селиванова, и впрямь, не то, что бы внушал тревогу, но не оставлял времени для колебаний – он сидел, весь как-то сложившись секциями, как подбитый трансформер, закатив глаза к потолку и с лицом настолько серьезным и внятным, что выражение его вызывало сомнения в разумности его помыслов. С такими узаконенными «Русской правдой» лицами сидят депутаты на своих клинических сессиях, дальние родственники на чьих-то грандиозных топовых поминках и те, кто только и ждет подходящего момента, что бы схватить вдруг со стола бутыль израильского абсента и, отмахиваясь свободной рукой от наседающих друзей, не отрываясь, задудолить ее в одни щи.
Некоторое время мы молча глядели на охуевшего профессорского сынка, и, когда я уже начал привыкать к его новому образу, ипостаси, как сказал бы Кулик, Кулик крепко схватил меня за руку:
- Пойдем выйдем, надо поговорить.
Я со вздохом встал – судя по всему, начиналось чистое мальчишество. Я уже всерьез стал подумывать о том, что надо всех заранее предупреждать – я не в состоянии поддерживать беседу долее пяти минут, если мне не смешно. Особенно это ранит женщин. Кулик описал вокруг стола какой-то небезукоризненный эллипсоид и спросил с тревогой:
- А где бабы?
Я с трудом оторвал взгляд от двери в прихожую, которая, по моим прикидкам, должна была находиться метров на десять ближе, но теперь отъехала.
«Вот, блин, Захар Бухаров!.. Ничего не понимаю», - угрюмо подумал я.
- Где-то здесь. В квартире. Но далеко, наверное, - пристально оглядел я стены и потолок. – Судя по всему. Тебе что – тоже кого-нибудь подогнать?
- Зачем? – Испугался Кулик. – Я от баб хочу спрятаться.
- Зачем?
- Как зачем? Что бы поговорить.
- По мужски?
- По-че – ло – ве – чес – ки!
- Хорошо.Тогда пойдем в ванну. Или в туалет. Там они нас точно не достанут.
- В ванну?!
- Ну,хочешь, в туалет пойдем. Так даже прикольнее.
- А ты уверен?
- В чем?
- Во всем.
- Ну – у – у, вообще-то...
- Вы, два приколиста, - подал голос Селиванов, - может, уже пойдете куда-нибудь? Вы мне мечтать о бабах мешаете.
- Вот и я думаю – может, пойти? – Обратился Кулик ко мне.
- Ну, пойдем...
- А куда? – Деловито спросил он.
- Допустим, можно в туалет пойти, а можно в ванну...
- В туалет?!
- Или в ванну.
- Блин, идите куда хотите, хоть в туалет, хоть в ванну, только одновременно, - простонал Селиванов.
- В этом есть свой цимес, - уважительно прогудел Кулик.
- Вот вы два дебила! – Крякнул Селиванов.
- Ну, как вам Алла? – Неожиданно громко и с выражением прокричал женин голос со стороны залы.
Мы с Куликом с трудом повернулись.
Алла и впрямь была хороша, я всегда был уверен, что эклектика, фьюжн – это ее. Самая ее фигура и натура были настолько эклектичными – а эклектика изначально бисексуальна - что ей, по-моему, не оставалось ничего другого, как смело экспериментировать со стилями, брендами и сезонными новациями, какими бы они не были. Даже унизительное ей было к лицу, а в casual она выглядела, как под коксом на Ибице. Избегая чересчур смелых аллегорий, можно было без опаски утверждать, что в тот момент она была похожа на воплощение тех самых сумасшедших 70-х, на Твигги и Джейн Биркин в одном лице. Ее длинные, по-мальчишески худые и ровные ноги, торчащие из полутеннисной, но с игривыми рюшечками, короткой белой юбки, были несвойственно ей скромно сомкнуты в коленях, а бедра, худые, как у манекенщиц, так и не смогли сойтись внутри, отчего ей было странно, свежо и весело, что читалось на ее совсем незагорелом под ласковым солнцем Малибу, но от того не менее свежем лице. На ней была веселая кофточка европейского кроя, заворачивающаяся на ее втянутом до степени концлагерной дистрофии плоском животе. Ноги венчали высокие полутуфли–полукеды столь радужных канадских оттенков, что становилось весело на душе и тОтчас хотелось отведать что-нибудь, эдакого, знаете, канадского.
- Она у вас что – ничего не ест? – Радостно спросила Женя.
- Ела, когда я ей приносил, - хмуро сознался я.
- А представьте, - страстно предположила Женя, - как ей бы пошла мальчишеская стрижка!
Мы с Аллой с трудом сдержались, что бы не посмотреть друг на друга с выражением.
- Так, что, может, мы выпьем? – Предложил Селиванов, как единственный мудрый еврей в этом доме.
- Да! Да! – закричали все мужчины и Алла.
- Ребята, - поспешно заговорила Женя, - я забыла вам сказать, что этот напиток производят в кибуце, где живет мой школьный друг Миша, Миша Гогенцолерн. Мы с ним вместе учились в школе, в Ганновере. Вообще-то он из Харькова, но родители его – такие укурки, не приведи Господь! – вывезли его сначала в Германию – мы с ним вместе учились - а потом в Израиль и поселились в кибуце, чем дальше, тем лучше. Так они там с такими же, как они, хасидами, выращивают кошерную дурь и стреляют во всех, кто к ним приблизится – полиция, арабы, им все равно, а потом производят на ее основе вот этот напиток.
- Агенты израильского Самоссада, - понимающе покивал Кулик.
- Я, когда приезжала папу забирать из Израиля, заехала пообщаться с Мишей и зависла там на три дня. Да и папа там тоже завис, никак уезжать не хотел. Коротич, как у вас говорят, какой-то сюр был – папа до того обшмалялся, что хотел штурмовать сектор Газа. Еле его из кибуца выпроводили.
- А я и думаю – чего это со мной? – Облегченно захихикал Кулик.
- Так, что там с папой, все-таки? – Спросил я, потому, что мне все-таки хотелось, что бы с папой Жени, как его там, блин, Вольфом... Да! С Вольфом Бенционовичем, кажется, все должно было быть обязательно хорошо.
- Да, нет, все нормально было, - успокоила нас Женя. – Он, конечно, стал сначала приставать к каким-то кошерным еврейкам, но не получилось, хотя, Миша мне сказал – у тебя папа нормальный чувак, а чего он в Германии не по полькам? – ну, а папа, как раз и хотел возвращаться в Германию. Так мы с папой там посидели немножко, он расслабился и мы вернулись по домам. А папа, как вернулся, так на полячке и женился. Ничего так, молодая, Ядвигой зовут.
- Вот знала бы какую-нибудь жалостливую польскую песню, обязательно спела бы ее бабьим голосом, - пообещала Алла, пробираясь своими ходулями между нас на свое место. – А Степанов бы и подбренчал, раз тут.
- А в Германии, вообще, немцы теперь живут? – Осторожно, на полном серьезе спросил Селиванов. И оглядел сидящих за пиршественным столом встревоженным взглядом, словно брякнул невпопад на тайном собрании каких-нибудь хмурых гренландских нацистов.
- Кроме поляков и турок? – Задумался Кулик.
- И евреи еще живут, - жизнерадостно напомнила Женя.
- А еще курды, - сурово напомнил я. И добавил не без надежды. – Может, все-таки выпьем?
Ну, мы и выпили.
Тут-то, наверно, всех нас и смело.
Сначала нас обволок сизый дым Бородинского сражения и даже послышалась краем уха отдаленная барабанная дробь, а потом наш звездолет втянуло-таки в черную дыру и все мы распались на цифры, на цепочки алгоритмов, и я, вглядываясь в них, вдруг понял, что формул не так уж много и все они банальны до предела, вроде того, что дважды два будет пять. В сущности, не было формулы, под которую не подпадала бы какая-то часть моих знакомых и всего человечества и не было формулы, под которую не подпадал бы я сам. И только две из многих ипостасей рода человеческого – женщины и китайцы – не подпадали ни под один известный мне алгоритм.
Но опять все заволокло дымом, зазвучали мортиры, и я, наверно, был убит ядром. Я уже было смирился, когда вдруг обрел себя посреди оживленного разговора в прихожей. Нетрудно было догадаться, что я был его невольным участником и компанию мне составляли Кулик с Аллой.
- Аллочка, на тебя одна надежда, одна надежда на тебя и осталась, - взывал, как к усопшим, Кулик.
- Нет, ну это нормально, да? – Горячилась та. – Я вам, что – мамка из борделя? Кого я вам буду на ночь глядя выдергивать, у меня таких подруг нет. Да и что я им скажу? Кого покажу? Трех распиздяев, мало того, что алкоголиков, так еще теперь и кошерных наркоманов?
Кулик молитвенно сложил на груди ладони.
Я украдкой посмотрел на себя в зеркало.
Лицо мое дышало сосредоточенностью, источало понимание и внушало тем самым невольное уважение непримиримым собеседникам. Тема, насколько я мог судить, была болезненной – добыча бабы для Селиванова. В лице Аллы еще оставались какие-то шансы.
- Алк, постой, - проговорил я, - у тебя же есть соседка, эта, как ее, Ленка, что ли? Ничего, кстати, симпатичная, и фигура, тоже, ничего.
- Ну, ничего, ну – и? – Хмуро отозвалась Алла.
- Ну и того! Ты же сама говорила, что Ленка эта на передок слаба, трахаться, дескать, она любит, с кем ни попадя, а то и за деньги.
- Ну, любит, ну и чего?
- А ничего! – Рассердился я.- Выдерни ее сюда, пусть она трахнет Селиванова, а мы ей еще и денег заплатим. Я, например, к сексу за деньги терпимо отношусь.
- Вишь, какой Франциск Асизский выискался, - буркнула Алла, скосив на меня взгляд.
- Ты как насчет такого? – спросил я Кулика. В данной ситуации тот счел возможным избежать долгих рассуждений:
- А по-другому - никак, - сказал он голосом, в котором слышалась горечь.
- А вы бы, может, и у меня спросили? – Возмутилась Алла. – Может, я не хочу ни звонить Ленке, ни видеть ее. Может, мы с ней поссорились, допустим, из-за богатого мужика.
- Алла! - Воззвал страдающе Кулик.
- Ну, хочешь, мы приведем с кухни Селиванова и он встанет перед тобой на колени? – Предложил я.
Некоторое время она стойко держала мхатовскую паузу, во время которой из кухни доносились веселые смехи обретенных родственников.
- Ладно, я позвоню, только ради вашего друга – зачем же человек так мучается? И мужчина такой видный, сын советского профессора. Только уж не знаю, дома ли она...
- Умоляю! – Прокричал ей вслед, нехотя бредущей, шурша юбкой, руки в карманах, Кулик.
- А деньги где возьмем? – Поинтересовался я деловито.
- Деньги – дело десятое, - отмахнулся Кулик. - У меня есть, а не хватит, у сестренки возьмем. Хоть она не американка, а простая канадка, но деньги-то у ней дожны быть? Пусть раскошелится во благо брата.
- И я дам! – Вдруг решительно, сдавленным голосом произнес я. От такой своей решительности и щедрости я заиграл желваками и чуть не прослезился.
- Ну, так-то оно и ладно будет, - заключил меня в объятия Кулик. Как будто на войну в казаки провожал.
- Может, и почеломкаетесь? – Застал нас голос Селиванова. – Чего вы, как дети, все по углам шепчетесь? А Алла где? Звонить, что ли, кому пошла?
Кулик разжал свои объятья. С меня как-будто спали полномочья.
- Да вроде того, - откликнулся Кулик. – А Женя где?
- Тоже пошла звонить. Вот напиздятся сейчас бабы, помирятся и наплачутся, а оно и ладно – меньше нам мозги выносить будут, - шибко потер он ладони.
- Напрасные надежды, - осадил его я и все мы, даже Селиванов, понимающе закивали.
Некоторое время мы молчали, глядя в разные стороны, в свои паралелльные миры, в глубины, где едва переливались изломанные отсветы медленных волн Великого Океана.
- А давайте накатим, - без обиняков предложил Кулик.
- И без баб, пока их нет, - смекнул Селиванов.
А я только счастливо рассмеялся. Оставалось только повернуться, что бы пойти.
- Нет, Жень, ты только посмотри, - раздался насмешливый голос от двери в залу, - послали девушку сводничать, а сами уже здесь что-то затевают. Стоят, как три паладина на Святой Земле.
- Ничего мы не затеваем, - угрюмо отозвался я.
- Да неужели? Я же тебя, Степанов, вдоль и поперек знаю, как будто девушкой взяла. Я по лицу вижу, что вы что-то затеваете.
- А где же Женя? – Забеспокоился Кулик.
Жени рядом с Аллой видно не было.
- По телефону звонит, - сообщила Алла, направляясь на кухню. – В Канаду, наверное, со Стивеном поболтать, пока мама пропадает на курсах ирокезского языка.
- В Канаду?! – Ахнул Селиванов и лицо его сделалось потрясенным. Мы с Куликом гуськом потекли вслед за Аллой, а Том так и застыл на месте.
- Она шутит, Том, - мягко сказал я.
- Конечно, она шутит, Том, - ласково покивал Кулик. – Женя сейчас звонит в Мельбурн, вашей троюродной бабушке. Так, покалякать о том, о сем. Только имя бабушке уж потрудись придумать сам.
Селиванов отчаянно взмахнул рукой и его выдуло в залу.
- Чего ты его пугаешь? – Заступился я за Селиванова, когда мы плюхнулись на табуретки.
- Он бы все равно не усидел, побежал бы проверять – а не в Канаду ли звонит сестра? - Лениво отмахнулся Кулик.
- Я бы, наверно, тоже побежала, - призналась Алла. – А кто бы не побежал, если сестра в Канаду звонит? Давайте тогда выпьем, раз кузенов нет.
- Le cousinage est un dangereux voisinage, - со вздохом изрек Кулик, разливая.
- Только без тостов, - предложила Алла.
- Ну, уж за кузинаж я точно пить не буду, - согласился я.
Мы опрокинули, предвкушая.
Сначала трудно было понять – то ли напиток растворился во мне, то ли я в напитке. Потом это перестало иметь значение. Вдруг пришло время понять, что, как ни крути, мало, что имеет значение. Все мы здесь, за исключением, может быть, Жени, дотянули до кризиса среднего возраста, я даже был при смерти, и Кулик, по-моему, тоже – что-то с артериальным давлением, у Аллы, после истерической драки с одним ее старым знакомым метросексуалом, вырезали селезенку, Селиванов, вообще, воплощение счастливого стечения обстоятельств, чему можно только удивляться, но имеет ли все это значение? Что для нас, таких, как мы есть, имело значение? Прошлое, как бы оно не было концептуально, покрылось паутиной и зеленью бронзы, перешло в зрелую, скучнейшую стадию опыта, теперь уже всегда печального, без которого, наверно, вполне можно было бы и обойтись, и годилось разве, что для желчных мемуаров под названием «Мои воспоминания из прошлого», а будущее было столь невнятно и расплывчато, что, даже, если и имело какое-то отношение к происходящему, вряд ли об этом стоило думать сейчас. И был ли во всем этом какой-то промысел, смысл? Будет ли? И есть ли, вообще, смысл думать об этом? Исходя из общечеловеческой договоренности о том, что всеми нами обязательно кто-то управляет, в зависимости от степени продвинутости и ебанутости каждого конкретного индивидуума – то ли Всевышний, то ли инопланетяне, то ли рептилоиды из неисследованных пазух земли, то ли лидеры новой демократической России, вообще непонятно откуда - смысла никакого не было. Да и обращаться с таким вопросом к индийским, китайским или еврейским мудрецам тоже было бы напрасной затеей, ибо брендовые старцы, по своему обыкновению, отделались бы бестолковыми назидательными притчами, которые всяк волен толковать, как ему вздумается, а других мудрецов на свете не бывает.
Все равно, в конце пути никто не вспомнит, как ему было мучительно тяжело, вспомнит только, как все было нелегко.
Я грустно захрустел сладкой, как мед, виноградиной.
Между тем, Кулик и Алла говорили о чем-то между собой вполголоса с озабоченными лицами. Такие лица бывают у женщин, которые озабочены всякой хуйней.
- Ну, чего там с бабой для Селиванова? – Трубным, как мне показалось, голосом, спросил я, - Срослось у вас?
- Так точно, товарищ командир, - ехидно отрапортовала Алла. – Срослось и расслабилось!
- Я о чем хочу спросить, - привлек внимание Кулик, но тут на кухню вошли Селиванов и Женя со светлыми лицами.
- Что? – Испуганно спросил Кулик.
- Да нет, все хорошо, - успокоила его сияющая Женя. – Я своей подружке позвонила, у ней тоже двойное гражданство, она то в Москве живет, то в Мельбурне, мы с ней, кстати, давно не виделись, а она как раз в Москве. Обрадовалась! Через час где-нибудь приедет.
- Недурная туса у нас сегодня намечается, - уважительно сказал я. – Закрытый Клуб Двойных Гражданств.
- Вот ёб твою мать, - проговорил Кулик.
- А чего? – Растерялся Селиванов.
- А что – не надо было? – Встревожилась и Женя.
- Да не обращайте вы на этих мудаков мнимания, - неожиданно радушно сказала Алла, - они оба обдолбанные уже. А что, вот и хорошо, у меня сейчас тоже подруга придет, она веселая такая, хорошая девушка. Зажжем! – Предвкушающе потянулась она, обозначив свои небольшие острые груди с торчащими сосками всем на удовольствие.
- Спасибо, ребята! – Расчувствовался Селиванов.
- Ну, уж, чего уж там, - загомонили, смущенно отмахиваясь, мы с Куликом.
Женя тоже весело похлопала в ладоши:
-Настоящая вечеринка получается.
С тем они и расселись.
Кулик уже разливал без долгих уговоров. Алла предвкушающе дотянулась до рыбы.
- Я вот что хочу сказать, - настойчиво предложил я, сигнализируя рюмкой. – Я хочу выпить за здесь и сейчас. Потому, что нам хорошо здесь и сейчас, а прошлого и будущего, в принципе, не существует. Жить и радоваться надо только тому, что здесь и сейчас, а все остальное пахнет могилой.
Сдвинутые рюмки зазвенели.
Ах, как мне и впрямь было хорошо!
Некоторое время мы сидели молча – кто кивая чему-то своему с улыбкой, кто глядя в пространство перед собой сияющим остановившимся взором. Даже охладевающий в сполохах ноябрь за мокрым окном не казался уже таким бесприютным.
Первым вернулся Кулик.
- Довольно рядиться в горностаев! – Зашумел он грозно, как Кромвель в Парламенте. – До-воль-но! – И удивился сам себе. - Ох ты, зарядило-то меня как...
- А меня вьюжит, - скромно поделился Селиванов. – Как будто сижу на вертящемся стуле и он вот-вот в воздух поднимется.
- А меня что-то на секс пробило, - громким сипловатым шепотом говорила Алла красиво распахнутым, испуганно-бесстыжим глазам Жени. Только что нижнюю губу не прикусила в своей мальчишеской манере, натура стервозная. Впрочем, все, кроме Жени, ее выступление проигнорировали.
- А господина Степанова, судя по всему, просто, по-человечески накрыло. – Добродушно молвил отошедший Кулик. – Вот счастливчик!
Да, я был счастлив сейчас, ибо был здесь, в этой чУдной – а по другому и не скажешь! – ненароком намучённой компании, во многом благодаря моему вчерашнему блёву. Мне надоело разбрасываться, разбрасываться не было причин. Я должен собрать себя по мелочам, по деталям, смести с пола все оброненные, потерянные – и благопотерянные! – винтики и шпунтики, поставить на место мозги. И тогда я – цельный, стойкий, иной, всеми узнанный и никому незнакомый, посвящу себя одному, кому-то или чему-то. Может быть это будет женщина.
Хотя...
Я взглянул на Аллу. Она крутила набитым ртом, смачно пережевывая все, что было на столе и закатив от удовольствия глаза. По-моему, это зрелище доставляло радость только мне и Жене. Нет, Алла была не из женщин той породы, которые достойны поклоненья, но с ней всегда было нестерпимо интересно.
Пока я выкристаллизовывал все это, что бы поделиться, раствориться, так сказать, в общении, раздался беспристрастный голос Селиванова:
- А эти подруги ваши – ничего? Не совсем, что бы уродины?
Как и ожидалось, заговорили обе:
- Да нет, совсем ничего. Даже хорошенькие обе.
Ну, или что-то в этом роде.
Аллину Ленку-то я знал.
- А эта Ленка-то твоя, она, вроде, и по девочкам мастерица? – обратился я к Алле.
- Типа, тебя бы это покоробило, - насмешливо проговорила она с набитым ртом.
- А ты ешь, как дочь жениха, - решился я на колкость.
- А ты ничего не ешь, как жених. Невесту-лесбиянку Ленку, что ли, ждешь?
На лице канадской гости было написано такое счастье, что всё квебекское Марди-Гра остановилось и замерло в предвкушении ее Рассказов О Москве.
- Женщин все это лесбийство только прикалывает. – Раздался голос Кулика, глухой, как из шкафа. - Женщин, на самом деле, всё прикалывает. Они такие, приколистки по жизни. Гораздо лучше в приколах разбираются, чем мужики. Мужики, вообще, для них самый большой прикол. И по-моему, заслуженно. Женщин просто прет от того, как мы введемся на их сиськи, ляжки и слезы. Вообще-то, со стороны выглядит это смешно, конечно. Вот оно как? Баба рождается, видит, что она баба и говорит: «Та – а – ак, значит, я баба... Ладно. Но тогда, блять, держитесь!» И затевают свои игры. Я, вообще, подозреваю, что женщинам мужиков любить скучно, да и противно – мне бы, например, любить мужика скучно и неинтересно было - но чего не сделаешь, что бы почувствовать себя женщиной? Что для женщины прикол, то для мужчины – любовь. – Закончил он назидательно.
- А я вот думаю – знаете, почему матриархат рухнул? – Взбодрился я. – Мужчины в один прекрасный момент просто перестали понимать, что от них хотят женщины и стали все делать по-своему. И знаете – у них получилось!
- Женщина не должна ничего объяснять. – Сказала неожиданно Алла твердо. – Женщины не умеют ничего объяснять. Мужчины просто должны им верить.
- Оставьте женщинам хоть право на любовь! – Взволнованно обратилась к угрюмой толпе немытых неандертальцев Евгения Бенционовна Шевченко, активистка движения «Трахни мужика в мозги», та еще приколистка.
А я вспомнил, как Алла познакомилась с лесбиянкой и стала с ней, как она выразилась, дружить. Мне-то, вообще, на это наплевать было, да и всегда наплевать было, кто, с кем и как дружит, главное, что б меня в свои разборки не тянули.( Неловко признаваться, но мне даже на педофилов наплевать). Только злило меня то, что из-за этой дружбы у нас все меньше времени оставалось на наши улетные трахи. Хотя, а что еще может злить в подобных обстоятельствах? Эта особа пропадала у нее дома, таскала в какие-то радикальные русские бани, где лесбы костерили мужиков и от души парили друг-дружку, на гламурные выставки однополых друзей-фотографов и на ретроспективу спектаклей Романа Виктюка, и это заставляло становиться меня все мрачнее и мрачнее. Однажды я добрался до нее с бутылкой коньяка, раздраженно уселся на диван, где они занимались бог знает чем – и, главное, без меня!! – и недовольным голосом потребовал кофе для запивки. Она нехотя, виляя задом больше, чем обычно, ушла на кухню и вернулась с дымящейся кружкой. Все это время она измененным голосом, с какими-то протяжными, слащавыми интонациями, как теперь принято говорить на светских мероприятиях, так, что хотелось засветить ей промеж глаз, посвящала меня в подробности их времяпрепровождения. На это мне тоже было искренне наплевать, хотя рассказ о смутно знакомой по телевизору полусумасшедшей, стремительно выходящей в тираж певице, актрисе, ведущей, писательнице, модели и кандидатше от какой-то партии со столь неодназначной политической платформой, что американский госдеп не решился давать денег на ее раскрутку даже назло Кремлю, меня, признаться, обескуражил. Как мне известно, когда ситуация выходит за рамки абсурда, начинается подлинная трагедия, но здесь, по-моему, все было как раз в рамках. Короче, эта тетка устроила у себя в загородном доме топовую вечереллу в честь чего-то там, назвала народу, из тех же, что и она, только со всеми в мире сексуальными отклонениями и зажгла – двинула перед ними речь с увитой плющем трибуны о социальных преимуществах партии, дарующей ей надежду на долгое, счастливое политическое будущее, то есть унизительное старение перед камерами и софитами на радость политстарьевщиков с ТВЦ. Речь понравилась и тут уж зажгли и все остальные, и только три матерые лесбиянки, матрёны обдолбанные, пришли туда не за этим. Как потом рассказывали в альковах и кулуарах, они пришли отомстить ей за что-то женское, находящееся за гранью добра и зла, и, тем не менее, покойно пребывающее в рамках абсурда, что не мешало присутствию бесконечного если не трагифарса, то перфоманса, безусловно. И тут же подумал - такую фразу мог изобрести только Кафка, ибо, как не человеку с фамилией Кафка писать столь забористо? И в этом приколе есть своя прелесть. Хотя, даже при этом меня трудно назвать кафкианцем. Сам я, впрочем, Кафку не читал, убоявшись совсем уж какой-то чересчур фамилии и того, что, как мне рассказывали на парижских книжных развалах подкованные, знающие люди, он был из богемских евреев, что чревато было отведать самой наваристой кошерной паранойи, какая только существует в еврейском мире. Големы, кстати, народились все в той же Богемии, или Моравии, хрен их там разберет. Южные евреи умеют только шутить, питерские – уж не знаю, чем занимаются, пишут, наверное, американским, по-моему, вообще, все по барабану, московские евреи, мои добрые друзья, просто говорили о своих много и сложно, и это всегда касалось репрессий, все было запутано и неоднозначно и над всем этим парил Пастернак. Не Мандельштам какой-нибудь, но Пастернак! Это еще можно было вынести. Хотя, мне, из однозначных, не прикидывающихся гонимыми евреями еврейских литераторов, действительным гением представляется один Бродский. Его читать всегда легко, покойно и приятно.
Хочется добавить – его отчужденность сродни моей, я очень понимаю, отчего он чурался людей, имея в наперсниках одного только Рейна, который отомстил-таки говорливому нобелиату, пережив его. Своего такого Чудо-Рейна у меня, правда, пока не было, но забавляла самая мысль иметь в друзьях сардонического человека, который всегда рад по первому зову полететь за тридевять земель, в Венецию, что бы, насупясь, думать о чем-то своем под журчание ахинеи, неостановимо текущей из уст гениального объебоса.
Тогда еще не было Бродского,
Тогда был один Пастернак... – Пролепетала во мне Белла Ахатовна.
(До сих пор удивляюсь, за что, все-таки, Бродскому дали Нобелевскую премию – он же ничего не писал о Холокосте!?)
Так о чем это бишь я? Надо же, израильтяне-то - правильные ребята, экую крутяху замутили, даром, что кошерная! Вот уж никогда бы не подумал...
Ах, да, вот оно!
Вобщем, пока метросексуалы всех сословий конкретно нажирались и обнюхивались, эти оторвы-лесбиянки прокрались в непосредственно покои, где и застукали светскую львицу в джакузи с каким-то хилым отроком. Мальчишка был из плеяды тех украинско-польских юных красавцев, которыми в то время была наводнена вся Москва. Перед их бирюзовыми наглыми глазами и смуглой галичанской наготой не могли устоять ни русские женщины, ни амер. мужчины. Лесбиянок, однако, это не остановило. Они ворвались, как надо, в кожаных прикидах, все при делах, типа, глазами стружку снимаем, схватили обдолбанных ёбарей и приковали их к каким-то сушилкам ментовскими наручниками. Достали из заплечных мешков от Гальяно такие специальные выдвижные палки со страпонами на концах и потешились с пленниками страсти за милую душу, всем остальным на зависть.
- Это твоя певица-кандидатша, наверно, их наняла, - заподозрил я заранее. – А иначе, какой смысл?
Ничто так не раздражает женщину, как мужские поиски смысла. Женщина никогда не поймет, что для мужчины является поисками смыслом, а что мужчины придумывают для того, что бы не слушаться женщин. Женщинам кажется, что умные мужчины их постоянно дурят и напрасно – умные мужчины, как правило, для этого слишком ленивы и самодостаточны. Что, впрочем, женщин тоже раздражает. Вообще, покорных женщин не существует, есть искушенные рабыни. Женщинам вообще нравится воспринимать все в жизни, как свое наказание, это даёт им повод совершать роковые ошибки. И только искушенная рабыня может подсказать своему мужчине, какого наказания она заслуживает – с точки зрения женщин, мужчины даже на это не способны. А он пусть парится, дурень, доводит себя до точки кипения. Так, или иначе, но мужчина всегда остается в дураках и при деле, каким бы бестолковым оно не казалось. И это прекрасно, ибо иначе все умные мужчины иссякли бы от мизантропии и скуки – ничто, кроме умных женщин уже не способно заставить их функционировать, даже случающиеся бронзовогривые смуглостройные отроки не настолько хитросплетенны. Пока есть такие женщины, при них мужчины до самого конца не унывают, ибо, согласно статистике, женатые мужчины живут несколько дольше обычных только потому, что жены заставляют их жить во что бы то ни стало. В случае вдовства, правда, эту благородную миссию берут на себя их взрослые дочери, и тогда мужчинам бывает еще горше и хлопотнее. Не удивлюсь, если какой-нибудь новый Юнг предположит, что именно по этой причине мужчины с такой извинительной опаской относятся к утомительному счастью обзаведения наследницей. А женщинам дочери нужны, что бы говорить с ними ни о чем. С другой стороны, уж не по Фрейду ли и Шпету, с запорошенными коксом носами, мечтающие о дочках мужчины нацелены вовсе не на доминирование над слабыми созданиями, как бы принадлежащим им по всем дедовским, божеским законам, а на свое пожизненное житейское рабство ко взаимному удовольствию и без права аппелирования к Высшему Судие – Высший Судия, откровенно говоря, даже приблизительно не представляет, чью сторону в таких случаях брать.
О, женщины, женщины!..
Так, вот, лесбиянки до одури насладились приведенными в покорность телами и удалились, оставив жертв агрессивной похоти изнуренными жертвенным сладострастием (Алла так и сказала этим новым своим, светским, протяжным слогом «жертв агрессивной похоти, изнуренными жертвенным сладострастием». « Ишь, нахваталась», - сердито и ревниво подумал я, как прозаик в душе), да так и оставшимися прикованными к сушилкам. Как только лесбиянки, гомоня и обмениваясь впечатлениями – а и действительно, кого стесняться-то? - проследовали к выходу, место преступления заполонили не менее агрессивные папарацци и бодро защелкали вспышками. Следуя указаниям светских хроникеров, он и она принуждены были принимать самые выигрышные позы, что бы не заставлять просматривающую таблоиды публику оставаться равнодушной и, по-моему, имея в виду их практически распятость, это был верх человеческой изворотливости. Вобщем, праздник удался, глянец запестрел подробностями и до прокуратуры дело не дошло.
- А, если б глянца не дошло, до прокуратуры бы обязательно дошло, - упрямился я хмуро.
Алла поняла, что теперь самое время сказать колкость.
- А вы с Мариной всегда из одной кружки пьете, - залопотала она противным таким бабьим голосом, каким бабы говорят, когда пришло время произнести колкость. Мужчины, как правило, не реагируют, а, если и реагируют, то как-то совсем уж вяло, словно раздумывают – а стоит ли реагировать, или все оставить, как прежде? С точки зрения женщин, в этом заключена одна из неразгаданных тайн мужчин, хотя все очень просто – когда мужчина разговаривает с женщиной, он чаще всего не понимает, О ЧЕМ ИДЕТ РЕЧЬ. – Из этой вот, желтенькой, с цветочком. И сидите при этом тоже как-то одинаково, зады отклячив. Вообще, вы с ней очень похожи, есть в вас что-то общее.
- Ну, тогда, либо я лесбиянка, либо она – нормальный мужик, - беззаботно отреагировал я.
Расстались они так же внезапно, как и подружились, очень по- лесбиянски.
Посиделки, которым придан был новый смысл, между тем, продолжались.
Всё смеялось за пиршественным столом, все были при деле. Даже артиллерии гуситов не было слышно. И только иногда, время от времени, краем глаза я замечал, как в прихожей начинали двигаться тени из музыкальных пятидесятых, то ли раздеваться, то ли одеваться, и вот-вот войдут сюда. Я быстро поворачивал в их сторону голову, в надежде, может быть, остановить непрошенных гостей на пороге ничего не сулящим взглядом, но там уже никого не было. Я понимал, что рано радоваться, но отчасти это была и моя победа – я достаточно в жизни нахлебался, что бы под конец еще и спятить.
Из остальных четырех не пойми кого, и довольно долго уже, говорил один Кулик, а остальные, судя по их лицам, пытались понять, о чем идет речь. Накрыло его, похоже, нешуто шно.
- А вот как становятся еретиками, или атеистами? У меня друг есть, Серега Сахно, мы с ним на философском отбывали, у парня голова, как какой-нибудь каллоидный коллайдер, непостижимо работает. Он мне рассказывал, что с детства такой – и я склонен ему верить! – просто дар какой-то, или мозг так устроен, вобщем, умел он моментально въезжать в самую суть, человека или явления, это не важно и раскладывать, как не один только я думал, на одному ему ведомые цепочки формул, цифр и алгоритмов все необъяснимые свойства бытия, ведомые, как многие сейчас исповедуют, одному только Богу. Но это не важно, а так-то он, вообще, никогда не ошибался. Ну, в школе он учился, как обычно, предпочтения отдавая наукам гуманитарным, где значение имело воображение, а не строгие, сухие посылы почивших математических старцев, с которыми, на радость адептам, спорить бесполезно, а если придет охота, их можно только доказывать. Однако, в гиштории, письменности и географии он преуспел и умудрялся даже выигрывать конкурсы на разных школьных олимпиадах. Особенно он любил историю во всем ее невиданном разнообразии, не трудясь запоминать дат и цифр, ибо еще прежде понял, что цифры в истории ничего не значат, но не потому, что этому аплодировал Фоменко, а потому, что в истории значительным было только то, что в ней можно найти оправдания чему угодно и она ничему не учит. Вообще, считал он, классическое образование необходимо не для дешевых понтов на уровне каких-то младодворянских течений, которыми не могла не обзавестись и обзавелась вся на понтах Москва, с вечерами под пианино, чтениями вслух и титулами, а потому, что только классическое образование дает минимальное, но необходимое для понимания смысла гармонии в словесности, архитектуре, музыке, да в чем угодно, количество знаний, благодаря которым образованный человек всегда способен найти подсказку. Подсказку надо искать не в истории, история – это непереваренная классиками куча дерьма, - говорил Серега, - а в классике, ибо классика – набор подсказок. И все это время он искал своего Бога и разговаривал с ним. Он каким-то чудом провалился в историко-архивный и сумел очаровать невообразимой архифилософской хуйней, послав в нокаут двусмысленного Канта, главного философа, который рулил приемной комиссией на филфаке МГУ. Но суть не в этом.
- Да, - помог Селиванов, - а в чем же суть?
- Суть? – Помолчал Кулик. - Да, суть... Суть в том, что поняв суть человека, или явления, Серега терял к нему интерес. Постепенно ему все становилось неинтересно. С женщинами он предпочитал дружить, и то, только затем, что бы они не портили ему жизнь – распутывать наплетенные женщинами кружева, что бы добраться до хоть какого-то подобия сути, ему было просто лень. Женская суть или постоянно ускользала, или казалась столь очевидной, что не хотелось в это верить. «Если хочешь понять суть человека, или происходящего, - открылся он мне однажды, - не относись к этому серьезно. Не относись ни к чему всерьез, и тогда ты все увидишь и поймешь». Я, правда, так и не понял, что он имел в виду, но, согласитесь, что-то в этом было. Никаких особых тайн в этом мире нет, секретов не осталось, говорил он мне, одна надежда – на удачу.
- Не стоит сосредотачиваться ни на чем, кроме очевидной хуйни, - отреагировал я голосом бывалого раздолбая.
На взятую Куликом паузу никто не повелся. Алла, например, беспокойно оглядывалась, как делала всегда, когда ей становилось скучно и она искала телевизор. Селиванов, прищурив один глаз, вторым сканировал кучку «московского» картофеля на столе, Женя не отрывала от Аллы счастливого взгляда. Я, вообще, залип. Всем наплевать было на богоискательство Сереги Сахно, короче.
- Короче, - продолжил Кулик, - нашел Серега своего Бога, какое-то время даже счастлив был, а разговаривал с ним, наверно, ночи напролет. А потом, постепенно, и тут все иссякло, и стал Всевышний Сереге просто неинтересен. А что может быть неинтересней Бога? – только все остальное. И остался Серега на мели.
- Как и все мы, - подвела черту Алла.
- А, может, Серега не Бога искал, а любовь? – Вздохнул Селиванов. – С любовью-то тоже самое – коли найдешь свою любовь, так и верен всю жизнь, что бы не случилось, живешь надеждой и счастлив этим, а, если просто так, потрахаться, или от скуки, то, как не крути, все неинтересно становится...
- Только не стоит забывать, что самая большая любовь способна стать самым большим разочарованием в жизни, - проворчал умудренный жизнью я. – И тогда мы опять возвращаемся к Будде.
- А, может, Бог – это надежда? – Спросила себя Алла.
«Мы увязаем в разговорах», - с неудовольствием подумал я, как, должно быть, Сталин, прежде, чем расстрелять и стереть в лагерную пыль Старых Большевиков и Бывших Политкаторжан, которые мало того, что жили на всем готовом, не тужили, так еще от скуки требовали, что бы их допустили до партийных игрищ. Вот, блять, и доигрались почетные несгибаемые шушенцы в народные кавказские игры, сделал я вывод.
- Так что же нам тогда всем делать? – Растерянно и к месту, как мне показалось, спросила Женя. Ибо не бывает такого задушевного русского разговора под водочку-селедочку, который не заволокли бы тучи рассуждений о Боге или Сталине, прямо напасть какая-то! Мы воспитаны на Боге и Сталине, оба так и остались харизматичны и недоступны пониманию, поле деятельности каждого было широко и на жатву они не поскупились. Для целых поколений богоискателей Путь закончися на Сталине, а для иных только начинается. Нам есть чем похвастаться перед богоизбранными евреями, хотя мы крепко стоим за единобожие – Россию избрали Оба. А чем, в сущности, Сталин, не Бог? И имя у него прямо библейское какое-то – Иосиф Виссарионыч, на одно имя молиться можно. Однако, задушевный русский разговор о Боге – Сталине необратимо приводит к тому, что возникают вечные русские вопросы, которые, как бы затейливо не звучали, всегда сводятся к сакраментальным до слез «что делать?» и « кто виноват?». Русские гении были не дураки – такие вопросы всегда прозвучат в тему, особенно на пьянке пожилых, кого не спроси. Латинско-польское «камо грядеши» рядом с русскими брендами выглядит блекло, как жалкая подделка, эрзац и фальсификат, которому поспешили придать форму, не потрудившись довести до плавности и отточенности линии, и не озаботившись содержимым, уповая на непоколебимость догмы, а всякая догма, какие кренделя не выписывай, приводит к одному – к Вратам Царствия Небесного, отрицаешь ли ты эту догму, или нет. Какое уж тут волеизъявление! Какое может быть вложение души?
Тут всем нам на радость и облегчение в дверь позвонили.
- Кто это? – Раздались женские возгласы и все, кроме нас с Куликом, не дожидаясь ответа, поспешили к двери. Древний замок с достоинством щелкнул, донесся сдвоенный женский вопль и зазвучали гостеприимные голоса.
- Так, что Серега-то, как он там, вообще? Помирился со своим Богом? – Поинтересовался я без особых надежд.
- Да он к Богу ровно дышит. Ему насрать на это, вообще-то. Он, вроде всех нас - на мели, как справедливо Аллочка заметила. Меня, говорит, удивляет – неужели люди до сих пор не въехали, что разговаривая с Богом, они разговаривают сами с собой, и всякое богоискательство, это, по сути, поиски самого себя. Вполне законный во все времена повод не прослыть сумасшедшим, еретиком, или злоумышленником. И это оправдано, говорит, вобщем, но стоит ли так себя обманывать? Так он о Боге и не вспоминает теперь, как мой батя, только с наркотой, по-моему, перебарщивает. А устроился Серега очень даже хорошо, в какой-то совместный с чем-то там американский аналитический центр, анализирует чего-то там за о – о - о – очень неплохие бабки. Шпионское гнездо, конечно, но у америкосов бабосы! И тратит он их весьма остроумным способом – на наркотики.
- Так, что же получается – если Бога нет, значит, и поговорить не с кем? Скучно тогда жить как-то получается, - раздумчиво молвил Апполинарий Элпидифорович Степанов, отставной помещик N-ской губернии и продувной игрок.
- А получается, Порфирий Петрович, так, что, ежели Бога нет, то все позволено, а, если есть – ничего нельзя, - отозвалась красиво застывшая в кухонной двери Алла с заздравно поднятой свежею бутылкою в руках. За ее спиной хлопотливая Женя никак не могла наговориться с подругой, раскошной блондинкой с тяжелыми золотистыми локонами, при декольте, гибкой извилистой багирой раскачивающейся перед ней в обрамлении распахнутой двери. Декольте, кстати, тоже было не хуже всего прочего, но, даже обладая такими достоинствами, она не могла наговориться с подругой. И над всем этим возвышался Селиванов с застывшей на лице идиотской, пасхальной какой-то улыбкой, какие возникают у мужчин, неожиданно ставших немыми участниками женской болтовни и не понимающих, о чем идет речь. К груди он нежно, как ребенка одной из них, прижимал яркий сверток плавных, гастрономических очертаний. «Наверное, нога кенгуру, закопченная на веточках эвкалипта», - мелькнуло у меня в голове.
- А еще красивая блондинка Анжела привезла кенгуриную ногу, закопченную на веточках эвкалипта, - сообщила Алла.
- А еще можно обменяться с ней волосами, - сразу же предложил я Алле.
- Или мозгами, - подхватила Алла, ставя на стол бутылку настолько австралийскую, что даже стекло ее было оранжевым, и на оранжевой этикетке присутствовал очередной зеленый кенгуру, заебавший мир не менее, чем гордый кельтский шемрок. – Я, например, знакома с мужчиной, которому мозги блондинки совсем не помешали бы.
- Если ты о Селиванове, то ему и вся блондинка не помешает, - сказал Кулик, вглядываясь в задорную этикетку. – Хоть и не на иврите написано, а разобрать ничего не могу, - смиренно вздохнул он. – Главное, что б австралийка Селиванову мозги всю ночь не засирала про оттенки бретелек, актуальных в этом сезоне на пляжах Нового Южного Уэлльса, а дала бы по-хорошему, без этих антиподских выкрутасов.
- Ленка-то попроще будет, - решила Алла. – Хотя, тоже блондинка, только крашеная.
Шумно и празднично, как новогодние гости, на кухню вошли все остальные. Казалось, пахнуУло хвоей и мандаринами. Позади женщин светилось и раскачивалось лицо Селиванова.
- Познакомьтесь, - восторженно провозгласила Женя, - это Анжела, Анжела Ахба, моя лучшая подруга из Питера, только теперь живет то в Москве, то в Австралии.
- Добро пожаловать, Анжела Ахба, - поприветствовали мы ее изнеможенным хором американских анонимных алкоголиков.
Анжела прыснула, тут же утратив все свое гламурное величие:
- А у вас тут и правда весело!
- А не было бы весело, мы бы уж давно в Канаду, или Австралию подорвались, - тотчас весело откликнулся Кулик.
- А я бы тогда, пожалуй, в Израиль, - решилась Алла, - я даже не думала, что у них там так интересно. Илатские ортодоксы! Круто. И у Миши этого... Как его? Трахтенберга, короче, в кибуце поселилась бы.
- А я бы в Германию, наверно, там полячек много, - мечтательно молвил Селиванов.
- Ну, полячек и в Англии довольно, - произнесла Анжела, с интересом разглядывая Селиванова.
- Как хохлов в Канаде, - призналась Женя.
- А я бы, друзья, насчет Англии подумал, - чуть смущенно поделился было я, но мне помешал Кулик.
- Ну, судя по последней реплике, все мы здесь конкретно догнались, а прекрасная Анжела еще не в теме. Анжелочка, отведайте это зеленое чудо из приграничного кибуца Миши Трахтенберга. Уверяю вас, оно вам понравится.
Анжела, и впрямь, была прекрасна. Она была из тех излучающих не только ослепительные улыбки, но и флюиды вечного праздника женщин, которые способны развеять любую мужскую печаль. В школе и в институте все хотят с ними дружить, а в Америке они, хочешь-не хочешь, становятся главными чир-лидершами и Президентшами каких-нибудь женских «Альфа – Бета – Капа», и Алла в этом смысле была притягательна, как, скорее, исключение из правил.
В Анжелу, по-моему, влюбились все, особенно Алла.
Селиванов сообразил и вскочил бежать за стульями.
- А пойдемте за фортепиано пить, как академики пьют. Хочется, знаете, что б такой абсолют был, - предложил я.
- А, что – есть фортепьяно? – Красиво вздернула высоко подбритую бровь Анжела.
- А, правда, - поддержал меня Кулик, - места там достаточно, да и обстановка знаковая, а то эти московские кухни заебали уже.
- Правда, Антон, - едва ли не со слезами на глазах взмолилась всегда теперь счастливая Женя, - пойдемте за рояль сядем!
- А я чего? Я – ничего, - недоуменно вздернул плечи Селиванов. – Пойдемте, если хотите. Там как-то даже забавнее будет. Я и сам предложить хотел, просто ждал, когда Степанов меня опередит.
Нагруженные снедью и табуретками, мы направились в залу.
Тут опять нашелся Анжеле повод удивиться:
- Вау, и колонны есть! А зачем тут колонны? Заседания проводить?
- Совершенно ни к чему, - с привычным равнодушием ответил Селиванов. - Наверно, как и все здесь, одна из причуд Сталина. Причудливого человека причудливого века.
Анжела смотрела на Селиванова с все более откровенным интересом, в котором чувствовалось веселое недоумение.
- Так, ты и правда, сын академика и брат Женьки?
- Ну, особых причин врать у меня нет, - скромно ответил тот.
- Да здесь все уместятся! - раздался голос Кулика.
- На нем даже трахаться можно, - заметила Алла.
- А среди колонн-то, а? Нет, каково? Каково? Как, блин, в Кремле! И Сталин такой входит, с неизменною трубкой в руках. – Начал заводиться и я.
- Буденный, говорят, так и трахался, никакого удержу на него не было. Тот еще ебанат был, - сказал Кулик, разливая израильский абсент. – Вождь, типа, заходит, а он ебется с какой-нибудь стенографисткой на зеленом правительственном сукне, красный, как рак, глаза вытаращит и только усами шевелит.
- Они, по-моему, в этом причудливом веке все ебанаты были, - проговорила Анжела, принимая рюмку.
- Не знаю, мне сталинское время нравится, - признался я. - Была в нем на уровне эстетики и подсознания какая-то имперская мощь, загадка. Добротная такая эпоха, на века. Достойная внимания антикваров и грядущих стилистов. С Никитки горемычного вся эта совковая мелкотравчатость и началась.
- Эстетика и подсознание – по сути, одно и то же, - удивил всех Кулик.
- Но ни за что это мы пить не будем, - жестко вернула нас к действительности Алла.
- А у меня созрел новый тост, - объявил я, - вот он какой – давайте выпьем, а там поглядим.
- Давайте выпьем, а там поглядим, - согласился Селиванов, а там и все остальные.
Мы выпили и никто даже не поморщился. Только у Анжелы после первого глотка, проструившегося по ее тонкому вздернуму горлу, опять изогнулась бровь, но теперь уже робко и беззащитно, как бы призывая к нежным объяснениям по поводу употребленного.
И Селиванов не остался глух.
- А это, Анжела, такой еврейский самогон, настоянный на целебных травах из пустыни Негев в кибуце какого-то Миши, чуть ли не Шикльгрубера. Я уж запутался в этих ваших еврейских фамилиях.
Всякий знал, что на это сказать, но тут опять раздался спасительный, как всегда, звонок в дверь.
Тут уж вскочила Алла:
- Это Ленка приехала!
Она побежала к двери, по Станиславскому уронив табуретку.
Я знаю, о чем она думала в этот момент - стоило хоть попытаться не слишком осрамиться со своей подругой перед очарованным Анжелой обществом.
Вообще, одно из несомненных достоинств Аллы заключалось в том, что она была великолепной актрисой, актрисой, как мне всегда казалось, от Бога. Она могла сыграть кого угодно. Это удивительно было смотреть, как лицо ее становится то гуттапечивым, то каучуковым, и за какие-то мгновения обретало черты и возраст особы, подразумеваемой в нашем трахе. Даже жесты соответствовали образу – то мальчишески-резкие, то плавно-величавые. Я был в восторге от всего этого. Она становилась то старше, то моложе, то жестче. то покорней, то умнее, то глупее, то аристократкой, то горничной. Я менялся соответственно – был то сраным Гаврошем, то головой профессора Доуэля. И тогда я понял, что женщина, которая не хочет становиться другой, вынуждает своего мужчину искать ее среди других женщин. Мужчину как раз всегда завораживает то, что женщина способна быть такой разной – не стоит разочаровывать его в постели, всякий мужчина ценит предсказуемые неожиданности, а, вообще-то, ему всегда нужна строгая мамка с большими сиськами. У Аллы больших сисек не было, но она каким-то образом умела заставлять меня подчиняться и вытворять то, что, как я понимаю, не только противоречило иным радикальным религиозным течениям, но способно было вызвать тень смущения у даже толерантнейших мормонов. Впрочем, я не имел сил ей сопротивляться, да и особого смысла в этом не видел, потому, что испытывал радость, а на кой хрен, скажите на милость, нужен секс, во время которого не испытываешь радости?
- Так, эта Лена, что же, хороша? – Обратился Кулик ко мне голосом обласканного августейшим вниманием царедворца, наслаждаясь мидией.
Мне всегда было тяжело справиться с таким вопросом – я постоянно попадал впросак. Честно сощурясь, я задумался и понял, что аллина Лена была во всем настолько обычной и нормальной, что я даже не мог толком вспомнить, как она выглядит.
- Ну – у – у...
- Давайте разольем, - предложил Селиванов.
- А давайте моего попробуем, - оживилась Анжела. – Это «джилуджилу», тоже вроде такой настойки на каком-то супер-пупер экологичном спирту, который аборигены добывают из своих баобабов, и со всякими там шаманскими травами.
- А аборигены, поди, тоже в кибуцах живут, - хмуро предположил Селиванов.
- И травы, поди, в пустыне растут. А у австралийцев ядерная бомба есть? – Насторожился я.
- А я и не знаю! - Беззаботно разулыбалась Анжела. - Я даже не знаю, где аборигены живут, хотя, должны же они где-то жить? Там, кроме Мельбурна, везде пустыни. Или болота с крокодилами и ехиднами.
- А прибрежные воды кишат акулами, - припомнил Кулик.
- А еще там кенгуру есть, - робко улыбнулась Женя, наблюдая, как Алла, забыв обо всем, чувственно, как чулок, стягивает с кенгуриной ноги пластик.
- Видеть их уже не могу, - скуксилась Анжела, как котенок. – Всюду скачут. Как, знаете, такие большие кролики, только без ушей. А, вообще, - вздохнула она, - Австралия, конечно, скучнейшая страна. Там никогда ничего не происходит, кроме лесных пожаров и сожранных акулами. Все это происходит круглый год и поэтому никогда не является новостями. Австралийцы – отличные ребята, очень приятные, без этой европейской и американской напыщенности, но чувствуется, что это оторванная часть человечества. Уж очень они простые, хотя с юмором все в порядке. Глубинка, она и Австралия – глубинка. Я хочу в Америку переехать, в Америке жизнь кипит.
Многие понимающе закивали, но сакраментального вопроса «а как ты там оказалась?» прозвучать не успело, ибо от дверей голос Аллы объявил:
- А это моя подруга Лена! Лена Беляева, - добавила она.
Сановное общество одобрительно зашумело, готовое принять в свое лоно новое протеже.
Я вгляделся в Лену Беляеву и с трудом ее вспомнил – она и впрямь была обычной настолько, что образ ее сливался в памяти со многими такими же. В ней, что называется, не было изюминки. И одета она была тоже обычно, я бы сказал, равномерно, ничего шикарного и предрассудительного, ничего предрекающее-вызывающего. Таких женщин называют «милыми», «симпатичными» и «хорошенькими», и никто с этим не спорит. Или мне все это казалось?
Алла, между тем, знакомила Лену с присутствующими, обходя острые углы и учтиво рекомендовав Кулика «просто Куликом», а по моему поводу даже не пошутив.
- Привет, Андрей! – Искренне обрадовалась мне Лена.
И тут я зачем-то с трудом встал, и сердечно всем раскланялся. Нашлись и те, кто наградили меня аплодисментами.
- Вот таким всегда и оставайся, наш славный друг-ебанат, - добродушно пожелал Кулик.
- Ну, я бы на его месте так быстро не сдавалась, - поддержала меня Алла.
- Ребята, давайте выпьем! – Предложила Анжела, воздев рюмку с оранжевым.
- А это чего? – С интересом спросила Лена, опасливо принюхиваясь к напитку.
Женя радушно объяснила происхождение и предназначение красивых напитков и Лену это не покоробило.
- А мы сегодня никого из Колумбии, допустим, не ждем? – Спросил я.
- И что бы с фамилией Ларошфуко, - присовокупила Алла, опять что-то жуя.
Это прозвучало сродни оптимистическому тосту и все предвкушающе выпили.
Компания за фортепиано, судя по всему, собралась еще та и величественный «Бехштейн» был для этого более, чем уместен. Собственно, если не притворятся голландским дизайнером по интерьерам, или создателем мебели для «Икеа», и не придираться к частностям, в этом доме все было уместно, все было не просто так, все было хорошо, и, главным образом – сам Селиванов. Даже люстра под потолком, огромная, круглая и светящаяся, как летающая тарелка, из тех, под которыми пировал со своей дружиной Вождь, выглядела таковой, каковую лучше и не придумаешь, и, держалась, казалось, крепко. О стекла окон стучали полузамерзшие капли и надсадно гудели порывы ветра. Не хватало только потрескивающего камина – хотя, это, пожалуй, попахивало бы уже каким-нибудь упадничеством и троцкизмом – где Николай Антонович году этак в тридцать седьмом всю ночь собирался, да так и не сжег донос на профессора Гиви, после чего малодушно впал в свой традиционный запой.
Как всякому барду, мне захотелось сложить об этом песню и показать ее на Груше.
Я сидел, уставившись на люстру, которая, по-моему, не спеша вращалась, проблескивая бортовыми огнями, и ее красиво обволакивали извилистые туманности сигаретного дыма, радужного в сиянии хрусталя – не курили только две подруги, Женя и Анжела, и то, только потому, что в Канаде, да, пожалуй, и в Австралии, вместо сигарет курят марихуану.
Пока я так сидел, за фортепиано воцарилась искренняя, дружеская атмосфера. Пришло время и Лене пооткровенничать о себе.
- А мы с Алкой как в первом классе подружились, так с тех пор всегда вместе. Всегда за одной партой сидели, нас даже сколько раз рассаживать пытались. В шестом классе чуть из школы не выгнали обеих за то, что мы школьную подсобку подожгли, едва школу не спалили.
Обе снисходительно заулыбались поблекшим уже воспоминаниям, как две фронтовые разведчицы.
- Жуткий скандалище был! А мы курили там, из туалета нас взрослые девчонки гнали, мы им там, видите ли, мешали вести светские беседы, а на улице, помню, мороз был, выбегать за школу не хотелось, ну мы и нашли с Алкой эту подсобку.
- У нее всегда криминальный талант был – открывать любые замки, - тонко улыбнулась Алла.
- Ой, там замок-то был – одно название! И куча каких-то ветхих тряпок. Ну и на них искра, что ли какая попала, вобщем, вспыхнули они, как факел, мы с Алкой еле выскочить успели с дырами на жопах.
- Мне потом мама целую истерику устроила из-за этой школьной формы, - призналась Алла.
- Еле-еле отмазались, все нервы нам истрепали. А потом родители разъехались и доучивалась я уже в другой школе.
- А Алла стала пионервожатой и хорошей девочкой, - досказал я.
- От самого-то до восьмого класса не чаяли как избавиться, - насмешливо парировала она. – Мне твои друзья все рассказали.
- Вот от нас с друзьями в восьмом классе и избавились, - не стал я возражать.
Тут-то самое бы и время нахлынуть воспоминаниям о беззаботных школьных годах, окрашенных радостью непринужденного взросления, но вдруг не вспомнилось ничего стоящего, только почему-то один бесконечный школьный коридор с салатовыми советскими стенами, теряющйся в дымке селивановской комнаты. Из несостоявшейся бездны прошлого меня вернул хлебосольный голос Кулика:
- А что бы нам не накатить вдругорядь по австралийской?
А кто бы стал возражать?
- Ой, ребята, я же забыла вас предупредить, - спохватилась Анжела, - в этом «джилуджилу» те еще травы. Аборигены, когда эту «джилуджилу» перепьют на каком-то там своем камлании, так их колбасит сутки напролет, они и сами все перетрахаются и трахают все, что есть вокруг, по-моему, даже этих несчастных кенгуру.
- Главное – вовремя предупредить, - оценил Кулик.
- Меня пугают, а мне не страшно, - храбро прокомментировал Селиванов, в предвкушении лязгнув зубами.
- Теперь уже все равно, - вздохнула Алла. – Теперь уже и правда, все дозволено.
- Да в такой компании прекрасных людей ничего не страшно, - храбрилась Женя, тырясь на Аллу.
- Да, в принципе, все нормально, - по-сестрински успокоила нас соотечественница Лена, - мы для этого все это и делаем.
Все ей поверили. Так и выпили. Не знаю, сколько прошло времени.
- Бабах - Карабах! – Наконец жизнерадостно признался за всех Кулик.
- И не говори, - согласился Селиванов.
Не знаю, как там Селиванов, а мне мерещился раскошный дворец восточного владыки с расписными колоннами, бассейном и выбирающимися из него лунозадыми наложницами, абсентный глюк какого-то французского хуя-импрессиониста с фамилией из тех, которыми потчевала меня в свое время моя первая жена и которые я так и не смог запомнить.
Был момент, когда казалось, что все, как по команде, не глядя друг на друга, полезут за пояса своих штанов и юбок.
Впрочем, мне уже было не до этого. Я уже который год неторопливо вышагивал в островерхих туфлях Розы Абрамовны вдоль кромки украшенного яхонтами и сердоликами бассейна с величественно подрагивающем на весу полуметровым членом династии Великих Моголов в поисках Той Единственной Рабыни из тысячи тех, кто уже давно имел на меня виды, и теперь мне только оставалось ждать, когда они договорятся между собой.
- Степанов, - услышал я голос Аллы, - а ты, вообще, с этими туфлями своими на что-нибудь еще способен?
Как всегда, когда мне не доверяли, мне захотелось быть особенно честным.
- Всякий способен на что-нибудь в зависимости от обстоятельств, - не стал лукавить я.
- Хорошо сказал, - тотчас отреагировал Кулик. – Тотчас видно ответственного человека.
- Она у тебя спросила – ты трахаться, вообще, можешь? – Терпеливо пояснила Анжела.
- Что – прямо сейчас? – Захлопнулся я, как раковина.
- Да не прямо сейчас, Андрей, ты, как дебил, ей-богу, а вообще, - вступилась за подругу Лена.
Это был вопрос на засыпку, все равно, что вдруг спросить – а ты готов умереть за Родину? Что было отвечать?
- Конечно! – Прозвучал прямой мужской ответ.
- А давайте представим, что мы... – Начала было восторженно Женя, как ее перебила подруга. Для этого она даже внезапно поднялась с места.
- А я почувствовала вдохновение поиграть, - объявила Анжела. – Давно я на «Бехштейне не играла. Я же в Питере музыкалку заканчивала.
Женя захлопала, счастливая, как ребенок.
- Да нет, я не против, как всегда, - заторопился Селиванов, - только оно закрыто, а ключ, как мне говорили, потерян.
- Ну, это не беда, - проговорила Лена, вставая.
Все мы с надеждой смотрели на Лену, пока она двигалась под нашими взглядами, как в лучах софитов. Я бы, например, не отказался сейчас от Чайковского, хотя и что-нибудь из Моцарта, пожалуй, тоже пришлось бы весьма кстати. Селиванов встал, почтительно уступил взломщице фамильный вертящийся табурет, помнящий еще зад его великого отца, и приблизился к кенгуриной ноге. Не хватало только умоляющих возгласов «Просим, просим!»
- То еще ноу-хау, - заключила Лена, бегло осмотрев замок. – Ментовские наручники открыть сложнее.
Алла оглядела присутствующих с видом простительной гордости за свою подругу – 1 : 1!
Лена пошебуршила в замке вилкой, что-то щелкнуло и она торжественно подняла крышку:
- Как два пальца об... О!... О – о – о... Мама рОдная... А это что у вас – так и должно быть?
На лице ее было написана крайняя степень изумления, словно открывшиеся клавиши были щедро, как семечками, посыпаны бриллиантами. Все завороженно обступили девушку.
- Вау... – Только и смогла вымолвить Анжела.
Часть клавишей в разных местах была выломана, отчего на ум невольно приходило сравнение с неухоженным ртом старого хуторянина с торчащими кое-где пожелтевшими от самосада зубами. Лакуны были заполнены использованными ампулами разных калибров, проштампованными потускневшими маркировками, где, кроме таинственных цифр, виднелись пятиконечные красноармейские звезды, нацистские орлы со свастикой, надписи «USArmy» и какие-то иероглифы. Отдельной кучкой лежали шприцы, побольше и поменьше, а иглы с легким налетом ржавчины были аккуратно воткнуты между клавиш. Рядом с надорванной пачкою ваты свернувшейся мамбой покоился жгут. Кое-где печальными ростками пробивались завитки оборванных струн. И все это великолепие было в беспорядке усеяно старыми, однако, отменного качества, порнографическими фотографиями самого решительного свойства, и, если так можно выразиться, карманного формата, не на много крупнее игральных карт.
- Пиз – дец, - отчетливо признался Кулик.
Не сговариваясь, мы принялись рассматривать фотографии.
Судя по всему, фотосессии датировались концом тридцатых - сороковыми годами, и большинство из фотографий являлись, что называется, трофейными. Неизвестные порнографы, похоже, были в ударе и на креатив не поскупились – аутентичная нацистская атрибутика в ее устрашающе-нелепом виде была представлена широко и многогранно, как в скандальном « Салоне Кити», снятом Тинто Брассом по мотивам затей штандартнфюрера СС Вальтера Шелленберга, который, в отличие от прочих бонз Третьего Рейха, университеты, все-таки, заканчивал. Тонкий ценитель и записной эстет, вглядываясь в пеструю галерею представленных образов, мог бы в который уже раз с удовлетворением убедиться, что порноиндустрия во все времена оставалась едва ли не самым объективным, беспристрастным и нарядным отражением веяний эпох и настроений умов. Порно само по себе дает мощный посыл к совершению подвигов на сексуальных фронтах, способствуя рождению настоящих героев, обретающих статусы икон стиля и объектов для подражания, вроде Линды Лавлейс и Джима Холмса, а в переломные моменты истории как бы генерирует чаяния нации, вбирая в себя все наиболее актуальное, героическое, взыскуемое и даже священное, что бы воплотить это с самой неожиданной стороны. В сущности, гениальнейшим порнографом всех времен и народов была, да и остается, наверное, Ленни Рифеншталь, которая половину жизни провела под судом за то, что красиво подала миру Гитлера и чья «Олимпика» была не столько рекламным роликом нацистского образа жизни, сколько мягким, я бы сказал, гламурным порно.
Короче, чего в фортепиано только не было!
- Папуля!.. – Только и сумел вымолвить потрясенный Селиванов.
И его можно было понять.
Николай Антонович, как было видно, в смысле сексуальных игрищ не являлся поклонником всякого рода забубенных экстримов, отдавая предпочтение, скорее, фетишам, декорациям и постановочности сцен. То, что в любом ханжеском обществе именуется извращениями, на фотографиях не присутствовало и это позволило вздохнуть с некоторым облегчением не только смущенному сыну, но и всем нам. Правда, попадалось то, что из нашего демократического далёка с большой натяжкой, скорее из генетической привычки к устоям, можно было именовать жестью – белокурые бестии с надменными лицами валькирий в гестаповских доспехах, которые выгодно подчеркивали их по-арийски большие сиськи и мощные бедра, пороли изящными стэками и трахали чем ни попадя своих не менее белокурых секретарш с виноватыми лицами фольксдойчиц. На иных снимках бравые офицеры вермахта с внушающими невольное уважение членами мировых гегемонов и характерными усиками a la фюрер по всякому оприходывали коленопреклоненных юнг фрау из воспитанниц гитлерюгенда. Попадались сцены соития на танках, в подводных лодках, в люльках мотоциклов, на крыле «юнкерса» и в гестаповских застенках, но чаще всего дело происходило в оббитых дубом кабинетах высшего руководства на фоне непременных портретов рейхсканцлера и карт Европы, заполоненной коричневой чумой. Во всем этом, однако, чувствовался сумрачный немецкий юмор, эдакий тоталитарный монти-пай, и несколько фотографий, где какие-то совсем уж опереточные евреи с густыми бородами, с пейсами, в квакерских шляпах и невообразимых хламидах, на которых красовались звезды Давида, ощерясь, насиловали красавиц-эсесовок среди руин гетто, вызвали у поглощенных созерцателей откровенные смешки.
Если у сталинского академика и было чувство юмора, то оно полностью соответствовало духу той дикой эпохи.
Однако, не меньшего любопытства заслуживала довоенная порнушка Страны Советов, от которой прямо веяло энтузиазмом первых пятилеток и жаром мегалитических строек. Все сюжеты вертелись вокруг комсомола и партийных работников, что только добавляло сценам задора. Секс происходил, главным образом, в помещениях, живо будящих воспоминания о парткомах и красных уголках – стены были увешаны кумачами с бодрыми призывами, грамотами и графиками роста производств, а в углах стояли переходящие знамена. Из усатых-бородатых коммунистических гениев в качестве портрета присутствовал только Карл Маркс и насупленный вид заросшего предтечи в контексте происходящего смотрелся особенно нелепо. В окнах виднелись приметы индустриализации – башенные краны, строящиеся цеха и окутанные дымом домны. Главным ёбарем, иногда даже не сняв кирзовых сапог, в большинстве случаев выступал парторг с открытым лицом, или, если помоложе, очевидно, комсорг с чубчиком, то в косоворотке, то в безобразной толстовке, а то и при куцем галстухе и всегда спущенных галифе. Партнершами локальных вожаков служили стриженные под каре комсомолки-инженю в косынках, или трогательных беретках, но попадались и неизбежные секретарши в платьях с гипертрофированных размеров жабо и круглых очках, с которых часто свисали длинные сопли спермы. Иногда партайгеноссе развлекался сразу и с комсомолкой и с секретаршей. Попадались и групповухи, причем на груди иных юных ленинцев тускло блестели значки ГТО. На одной из фоток секретарем ячейки ВКП(б) выступала баба, которую природа одарила столь величественной грудью, что без вмешательства пластических хирургов это казалось невероятным. Как все идеологически-ответственные тетки в то бравурное время, она, в отсутствие латекса, была в кожаной куртке и вываленную из нее дебелую титьку обреченно сосал какой-то юнец от сохи в смушковой кубанке. Непрореженные брови начальницы при этом были грозно насуплены.
« Нездешний коричневый колер фотографий придавал им особенное очарование», - написали бы об этой галерее образов в глянцевых журналах.
Под раздающиеся смешки, хмыканье, восхищенные «О!» и невнятные причитания потрясенного Селиванова мы рассматривали фотографии, передавая их из рук в руки, и я зримо представил себе, как сексуальный маньяк Советского Союза N 1 Лаврентий Палыч Берия, дрожа от нетерпения поделиться, забегал в кабинет Вождя и они, наказав всегда унылому в ожидании ареста Поскребышеву всех гнать, оживленно переговариваясь и гортанно перекликаясь на грузинском, от души вздрачивали на очередную партию порнографического конфиската, изъятого у какого-нибудь репрессированного академика.
В конце концов, мужик был Иосиф Виссарионович, или нет?!
Видит Бог, Николай Антонович нравился мне все больше и больше – вот, блин, крепкий был мужик, сталинской закалки!
Как бы то ни было, но все взгляды устремились на Селиванова. Не то, что бы все ждали объяснений, просто хотелось, что бы он что-нибудь сказал. Ну, просто, что бы он сказал хоть что-нибудь.
- Да, - неуверенно начал Селиванов, - папа что-то такое говорил насчет наркоты... То есть, наркоты во время войны еще как бы не было, были всякие там препараты – активизирующие, энергообразующие, стимулирующие, разного предназначения. Стимуляторы, вобщем. Солдат, конечно, такими не угощали – сто наркомовских грамм, в лучшем случае, и будь добр в атаку, на пулеметы – а, так сказать, фронтовая элита пользовалась. Генералитет, штабисты, разведка, естественно. А вы что думали, – загорячился он, - не спать по трое суток, корпеть над картами в ожидании удара танкового кулака какого-нибудь Маннергейма, или Гудериана, что ли, который, если его не предугадать, разнесет оборону в клочья, а весь штаб их героической армии, как говорится, по приговору трибунала, без суда и следствия... А эсесовцы, папа говорил, вообще, этим злоупотребляли. Так, они, правда, и в плен не сдавались. Конкретные отморозки, короче, были. Амфитамины тогда уже немцы вовсю использовали, наши тоже – разведчики, диверсанты... Да и вожди, папа говорил, не брезговали. Отец, вообще, говорил, что войну без стимуляторов выиграть невозможно. Тем более сейчас. Ну, вот папа у себя в институте этим тоже занимался, у них там даже специальная лаборатория была. Им образцы со всего мира подкидывали, а они уже эксперементировали и синтезировали.
- И, как всякий большой ученый, он считал своим долгом прежде использовать вакцину на себе, - торжественно заключил Кулик.
- Applause, - не удержался я.
- Это ж как конкретно убивался человек, что бы наших разведчиков в тылу врага не колбасило, - уважительно произнесла Лена.
- Вау, - высказалась потрясенно Анжела.
- Ну, и что? – Пожала плечами беззаботная Женя.- Стивен рассказывал, что когда в Силиконовой Долине тусовался, опыта набирался, туда к тому времени умные люди уже столько деньжищ вбухали, что вся эта полиция, федералы и кто у них там еще борется с наркотиками, к ним просто не лезли, на трафик глаза закрывали, только контролировали, что бы продукт был чистый и без излишеств, а на травку даже внимания не обращали. А иначе, говорит, фиг бы они там чего изобрели.
- Там и в Голливуде та же история, - подтвердила Анжела.
- Да и на Бродвее, по-моему, тоже, - поддержал их я сокрушенно.
- Тогда и я тоже скажу – и в НАСА, - подняла руку Алла.
- И в Санта-Барбаре, - подсказала и Лена.
- Ну и что? – Обрел почву под ногами Селиванов. – Ну – и – что? Я убежден, товарищи, что не пройдет и пятидесяти лет, как у нас появится своя Силиконовая долина, не хуже хваленой заокеанской, иначе так и быть нам сырьевым придатком Европы.
Окрепший голос его задорно отозвался в торчащих струнах и тонком стекле ампул.
Лицо словно озарилось заревом грядущих нанопятилеток.
- Антон, почему ты не Борис? – Вздохнула Алла.
- Только тогда уж, товарищи, надо сразу же озаботиться наркотрафиком, - сдержанно распорядился Кулик, отходя разливать, - а то ведь посидят наши молодые российские ученые месяц-другой на отведенном спирту, посинеют, а там и подорвутся, ничтоже сумняшиеся, в умные страны, где все наркоманы. Со спиртягой на вражьи пулеметы ходить хорошо, а в смысле мозгового штурма – только наркотики, коллеги, только наркотики!
Лена со свисающим изо рта куском кенгурятины, не отрываясь от фотографий, проговорила, как Алла, бесцеремонно жуя:
- Не, они обязательно чего-нибудь построят. Только половину денег, как обычно, своруют. И назовут как-нибудь скучно, по-совковому, как в наших старых фильмах про светлое будущее. «Наукоград», например.
- Ну, если так назовут, тогда точно пиши пропало, - махнул рукой сын академика.
- «Наукоград»! Очень идейно, - посмаковав, одобрил Кулик.
- А президентом в это время должен быть мужчина с какой-нибудь такой суперрррусской фамилией, - воодушевилась Алла.
- А, может, к тому времени уже и баба будет, - проворчал Кулик.
- Богатырский, например, - зажглась она, - или, вот, Кремлёв.
- А Иванов не подходит? – Спросил я.
- Тверской, - предложила Анжела.
- Космосов! – Нашлась Женя.
- Хлебный, - откликнулся Селиванов.
- Кваснов, - проассоциировал я.
- Самоваров! Байкалов! Русичев! – Понеслось отовсюду. – Пельменев! Куликовский! Бородинский! Магаданский, тогда уж! Нет, Евразийский! Балалайкин, блин! Воцерквленный! Нефтегазов можно. Россиянскый! А во – Спасов. Хороводов! А давайте – Полярников! Гулагов пойдет! Блин, Пушкин!
- Кстати, самая распространенная русская фамилия – Смирнов, - припомнил Кулик.
- Медведев! Медведев! – Счастливо рассмеялась Женя. – Давайте будет Медведев! В России так любят медведей!
- Да, и что бы бренд такой был у его партии – типа, р – р – р, Медведь идет! – Увлеклась Анжела.
- И водку «Медведевкой» пусть назовут, - потребовал я, шибко постучав по фортепиано пальцем.
( Мне вдруг зримо представился синопсис фильма о футуристическом будущем России. Я бы назвал его «Русская правда». Съемка камерой чередуется с застывшими кадрами. Итак, мотор! По центру Москвы идет многотысячная демонстрация, в которую из переулков и подземных переходов вливаются все новые и новые ручейки сочувствующих. Над толпой баннеры, плакаты, плещут флаги с лозунгом «Нам по хую, кто будет наш Президент!» Жаркая схватка демонстрантов с полицией, во время которой разгоряченные омоновцы с наслаждением топчут вырванные полотнища. Кадр: Дремучий лес, поляна, у костерка сидит группа заросших боевиков, увешанных гранатами и патронташами, а над ними растянуто зеленое полотнище с русскими буквами, на манер арабских «Нам по хую, кто будет наш Президент!» Парящая в космосе станция «Мир», у которой на боку в стиле граффити написано «Нам по ХХХ, кто будет наш Президент!», проплывающая в недрах Мирового океана атомная подлодка, украшенная теми же словами. Пролетающая на фоне головы Петра Первого стая белых голубей, которые держат в клювиках растяжку «Нам по Х-Х-Х, кто будет наш Президент!» Съемки шикарной презентации срочно выпущенной «Шанель» линии духов и туалетной воды «Похуист» и «Похуистка» - сплошь жены олигархов и звезды ТВ. Съемки с вертолета: Российская полярная станция на дрейфующей льдине, три зимовщика – один почему-то совсем голый и лысый – радостно машут, подпрыгивая от чувств, обнимаются и целуются между гигантских букв раскинувшегося на несколько сот метров тщательно вытоптанного в снегу откровения. Вид сверху: колосящееся поле, на котором вместо таинственных кругов читается «Нам по хую, кто будет ваш Президент!» Облака над ХСС, внезапно образующие слова «МНЕ ПО ХУЮ, КТО БУДЕТ ВАШ ПРЕЗИДЕНТ!» И все в таком духе. Далее - кадры контрпропаганды властей. Загаженный туалет, производящий не только отвратительное, но и зловещее впечатление, где мужик жуткого вида, которому место только на нарах, цинично усмехаясь, толоконит вовсю склоненного над унитазом всклокоченного мальца. На облупленной стене возникает надпись тревожными буквами «А вам не по хую?» Юбилей «Газпрома», групповой снимок сотрудников Главного офиса, жизнерадостные улыбки, расслабленные позы, хорошие костюмы, и вдали вертолет с реящим за ним слоганом «А нам не по хую! «Газпрому» - 100 лет». Марш сотен старух по Тверской под лозунгом «Нам не по хую» с избиениями всех попадающихся на пути стариков. «Кристиан Диор» не отстает от «Шанели» и презентует в России парфюмерную линию «Антипохуист». Правительство скликает под свои знамена всех неравнодушных, всех, кому не все равно, всех, кому не по хую. Не смотря ни на что, продолжает укрепляться вертикаль власти, хотя проблемы на лицо – тем, кому не по хую, на вертикаль власти откровенно насрать. Драка членов молодежной проправительственной организации «АнтипоХ» с похуистами. Даже хоккеисты разделились на похуистов и тех, кому не по хую. Встревоженные власти за хуево кучу бабла нанимают хуеву кучу звезд шоу-бизнеса и те в джем-сейшене поют написанный за хуеву кучу бабла зонг «Нет, нам не по хую!» Россияне, слывущие противоречивыми, не подхватывают этот призыв. Умы смущены, единственный выход – ехать за ответами к БГ. Группа независимых журналистов поспешно отправляется в Питер. «Он в больнице, - слышат они, - сегодня ночью должен выйти на точку за травой.» Ночь, около входа в больницу – столпотворение прессы, везде фотоаппараты, повсюду съемочные группы всех каналов, ждут появления старца. Наконец открывается дверь, на фоне двери появляется темная фигура, живописная, как Раскольников, в надвинутой шляпе, в длинном запахнутом пальто с поднятым воротником и молча застывает. Включается прямой эфир, загораются софиты, стрекочут вспышки, журналисты, на ходу выкрикивая вопросы и пихаясь микрофонами, бросаются вперед. Таинственный мужик вдруг с криком «Ха!» распахивает пальто, а он там голый, со вставшим хуем и в огромных клоунских штиблетах. Некоторое время все еще продолжают снимать, потом раздается отчаянный крик: «Это не он! Это не Борис Борисыч!», пресса негодует, милиционеры хватают и уводят упирающегося эксгибициониста, и местный участковый с удовольствием объясняет сгрудившимся репортерам, что это их местный больной с неизлечимой формой депрессии и, что сигналы от возмущенных граждан уже поступали. А теперь долгожданное интервью с выловленным на точке Борис Борисычем, который, оказывается, с осени до весны служит Больничным Гуру, песней накликает удачу и исцеление. На вопрос «Как вы считаете, уместна ли сейчас, в один из самых хуевых периодов русской истории, инициатива некоторых депутатских фракций всеми правдами и неправдами протолкнуть на повестку дня в думском Комитете по Антипохуизму преславутый закон, приравнивающий предвыборную пропаганду похуизма и слоган «Нам по хую, кто будет наш Президент !», к террористической деятельности?», гуру с бородой в пол долго молчит и курит, курит и молчит. Потом умиротворенно произносит:
- Нормальный человек не может адекватно голосовать, нормальный человек всегда – то «за», то «против». – Так есть ли выход из сложившийся ситуации? (Тишина, клубы дыма). – Забейте.
А что делать? Других гуру в России не бывает.
А еще я подумал, что в России нетрудно прослыть пророком и для этого совсем необязательно быть патентованным юродивым из телевизора, просто когда кто-нибудь затевает совершать здесь что-нибудь – совершенно неважно, Кто и Что и Зачем – надо говорить, что из этого получиться какая-нибудь хуйня. Так оно, обычно, и случается.
Ничего у нас не наладится,
Не отправиться ли всем нам в задницу?)
- Гениальный пиаровский ход! – Искренне восхитился Кулик. – Прозападная оппозиция не посмеет воспользоваться своим коронным слоганом «Россия – без медведей!», ибо народ спохватится: «А как это - Россия, да без медведей?», призадумается и не пойдет за смутьянами.
- А еще, народ тогда будет верить в экстрасенсов, - добавил я.
Хорошая фамилия, Женя, согласились мы, пусть будет Медведев, народу понравится.
На этом тема наркотиков была исчерпана.
Алла нетерпеливо вырвала у меня фотографию с какими-то полярниками и полярницей, а я направился к напиткам. Женщины обступили Селиванова, как лауреата-иностранца конкурса пианистов им. П.И. Чайковского и принялись умильно клянчить приглянувшиеся им фотографии из архива разоблаченного отца. Селиванов рдел от удовольствия.
- Давай уже, что ли, не чокаясь, - сказал мне Кулик, - надоело чокаться.
- И то верно.
Я подумал и плеснул себе еще оранжевого. Прежде, чем выпить, я сильно зажмурился, помотал головой, и сонм голых красивых теток из пятидесятых с дисциплинирующими прическами, обступивших меня, развеялся в параллельном, напоенным далеким Моцартом (или Чайковском?!) пространстве.
Я выпил.
И оранжевое австралийское солнце разорвалось у меня в голове.
Мой разум заволокло золотистой пылью времен. Поменялись оттенки. Очертания сгладились, что ли, а, может, просто обрели единственно свойственный им вид. Засияло даже там, где не должно было сиять. На меня обрушились то ли восемнадцатый, то ли девятнадцатый век. Где-то запели хоры, проплыл аромат консоме. Я смотрел на наших женщин и не верил своим глазам – на них то матово светился ниспадающий бархат, то радужно сиял струящийся шелк. Прически обрели статусные формы или взволнованными локонами обрамили головы. Все в них приобрело значительность. Однако и Селиванов не потерялся на их фоне – на него снизошел какой-то лоск, он словно даже слегка поправился, засияла белоснежная улыбка, ни дать, ни взять, межвечерний фуршетный обольститель в глупом пиджаке Ни От Кого, непременный атрибут всякой светской львицы. Только что бутоньерки в петлице не хватало. Я взглянул на Кулика. Тот более всего походил сейчас на какого-то йоркширского эсквайра, неряху и брюзгу, непоколебимого тори и консерватора, поборника свобод и законов, выбравшегося из своего верескового захолустья на пару деньков в Лондон для встречи со стряпчим и теперь закусывающего у своих друзей-австралийцев. Даже приплюснутый цилиндр набекрень мне почудился у него на голове.
- Беда всякого в том, что никто не разговаривает с ним на его языке, - скрипуче, как старый чартист, проговорил он.
- Вштырило? – Сочувственно спросил я.
- Со мной никто не говорит на моем языке, - упрямо повторил он, тщательно отрезая от кенгуриной ноги. – Со мной всю жизнь разговаривают на своих языках, чуждых мне. Я всю жизнь должен переводить на свой язык наречия моих родителей, учителей, государства, каких-то, блять, национальных героев, телевизора, знакомых и незнакомых мне людей. Сколько можно разговаривать со мной на языке народа? Почему мой народ так со мной разговаривает – скверно, как восьмиклассники, наивно, с какими-то жалкими подъебками? Он что – уебище?! Мой народ, что, не может уже научиться разговаривать нормально? Я не умею и не хочу его понимать! Разговаривайте со мной на моем языке. Женщины общаются со мной на птичьем языке. Когда я беседую с женщиной, о многом я могу только догадываться. Проблема в том, что в глубине души каждая женщина считает мужчин так и не повзрослевшими олигофренами, с которыми достойно общаться только при помощи сюсюканья, а всякий серьезный разговор заканчивается гневной истерикой. А мужчины, в свою очередь, из-за этой дурацкой манеры сюсюкать и нести вздор, считают женщин заведомыми дурами. Потрудитесь уже, наконец, научиться говорить со мной на моем языке! – Распетушился он.
- Заколдованный круг! – Широко развел я руками.
- Знаешь, что такое любовь, Степанов? Любовь – это когда ты с человеком НАРАВНЕ.
- А мне, вообще, иногда кажется, что все люди – апостолы, которых никто не воспринимает всерьез, - признался я.
- Ты, Степанов, даже, если бы не был апостолом, к тебе было бы невозможно относиться всерьез, - проговорила Алла, приближаясь. Она томно, как веером, обмахивалась обретенными фотографиями. В уголках ее глаз и в ямочках на щеках таилась усмешка. Я всегда чувствовал эту усмешку над собой, усмешку, которая периодически трансформировалась то в насмешки, то в прямые издевательства, то в ложь и поношения, а то и в драки. Однако, эту усмешку я воспринимал, как подарок судьбы, как, пожалуй, единственное доказательство того, что я ей не безразличен, как всякий модный ёбарь на одну ночь, рожденный для коррекции драгоценного женского здоровья. В этой усмешке таился парадокс – она поневоле позволяла нам сохранять драгоценную дистанцию в отношениях, и в то же время делала нас родными. А, может быть, любовь – это ПАРАДОКС? ПАРАДОКС бы все объяснил.
И, все-таки, в тот вечер понял я, Кулик, как всегда, был в чем-то прав – мы с Аллой были НАРАВНЕ.
Потихоньку подтянулись и все остальные.
С приятным европейским небрежениям к традициям, все стали разливать, чокаться и пить, как ни попадя.
- Прямо Силиконовая долина какая-то, - затрепетав ноздрями, мечтательно пропел Селиванов.
- Кулик, а Кулик! – Звонко позвала Алла. – А у тебя есть какое-нибудь человеческое имя, с именем, отчеством и фамилией, как всех людей? Мне бы, например, хотелось услышать.
- И мне, и мне! – Вскрикнула Женя Шевченко.
Все остальные, в том числе и я, отреагировали на предложение вяло.
- Называйте его просто – Яковом Соломоновичем, - сразу же посоветовал Селиванов.
- Иннокентий Аристархович Кульков, собственной персоной, - неловко раскланялся Кулик.
Некоторое время царило молчание.
- Ты что – из духовных, что ли? – Изумилась Анжела..
- Правда, хрен выговоришь, - пробормотал я.
- И хрен запомнишь, - пробормотала Алла
- Конкретное попадалово, - понимающе кивнула Лена.
... Словно надуло из Города-Сквозняка тень мелкого чиновника, несчастливого и невнятного во всем, то ли коллежского асессора от Гоголя, то ли коллежского регистратора от Достоевскаго, а то и какого-нибудь чеховского податного инспектора...
Остальные затихли, таращась на Кулика.
- У меня отец из поморов, из раскольничьего рода. – Усталым голосом пустился он в объяснения. - Они в Архангельской губернии испокон веков жили. Деда Варфоломеем звали, Варфоломеем Аввакумовичем. Вот уж, действительно... Он в Поморье областным прокурором был, потом в шестидесятых его повысили за заслуги, перевели в Москву, отец в МГУ поступил, я уже здесь родился. У Кульковых так издавна повелось, называть мальчишек всякими старинными именами, из каких-то раскольничьих книг. Ну просто традиция такая, - пожал он плечами. – Веру-то еще дед похерил, он, вообще, атеистом был, да и, откровенно говоря, какое уж там старообрядчество, в те-то годы... Отец лет в двадцать тайком в Елоховском соборе крестился – он тогда на юридическом учился, а когда я родился, и меня там крестили. Так, что мы теперь чисто православные. А имена остались.
- А мне нравится, - храбро сказала Женя. - Иннокентий Аристархович! Звучит.
- Хорошее имя! Красиво! Круто! Иннокентий Аристархович - вау! – Сочувственно загомонили все и я закивал в том числе.
- Вольф Бенционович бы оценил, - заметила Алла .
- Сына Акакием назовите, - пожелал Селиванов. – И на звонницу определите.
- А ты – Николаем, что б все удивились, - огрызнулся Кулик.
Мне стало жалко насупившегося Кулика.
- А все-таки «просто Кулик» мне нравится больше, - примирительно проговорил я.
- Да, да, пусть будет Кулик! – Умоляюще воскликнула Женя.
Никто и не думал перечить – не Кешей же, в самом деле, было называть славного Иннокентия Аристарховича.
Заморские настойки внезапно напомнили о себе чувством какого-то нечеловеческого голода, словно до этого никто вообще никогда не ел. У меня свело скулы, в желудке сделались спазмы, во рту захлюпала слюна. Оставив смурного Иннокентия Аристарховича в покое, все набросились на еду. Всё вокруг фортепиано зажевало, зачавкало, захрустело и застонало в пароксизме удовольствия. Тут уж надо было не зевать. Я поспешил отхватить ножом солидный кусок кенгуриной ноги, источающей восхитительный розовато-оранжевый сок цвета рассвета над Мельбурном, и успел первым схватить самый лакомый на вид кусок питерской рыбы, покрытой подпекмшимся майонезом и поджаренным сыром, в который вплавились деликатные кусочки чеснока, перья лимонной цедры и побагровевшие от жара ядра брусники. Не знаю, как называлась рыба, над которой поколдовали Ароновичи, но вкуснее этой я в жизни не ел. Если бы Ароновичи были здесь, я бы обнял их, расцеловал, и, представься случай, рекомендовал. Все казалось таким вкусным, что хотелось есть жадно, долго и молча. Чем все и занимались.
Покуда я наслаждался процессом употребления пищи, что, когда это вовремя и вкусно, сродни ощущению счастья, нахлынувшему на тебя в тот якобы незабываемый момент, когда твой ребенок сделал первый шаг, или произнес впервые «мама», о чем ты забудешь на другой же день, твой сраный футбольный клуб выиграл какой-то там идиотский чемпионат, твоя девушка под пытками призналась тебе в любви, тебя, блять, повысили, а твой лучший враг, которому, в сущности, всегда было на тебя наплевать, в виде трупа проплыл мимо тебя по реке, и все это, как бы ты не был нормален, не имеет значения, а имеет значение только то, что ты вовремя и вкусно пожрешь и ни хрена, по большому счету, тебе больше не надо, мне показалось, что слуги в париках скользяще внесли зажженные канделябры и неслышно расставили их по фортепиано.
Я открыл и поднял глаза. Канделябров не было, но блондинка Анжела объясняла, почему она Ахба и как ее занесло в Страну Кенгуру.
В Москве тебя так, или иначе, заставят объяснять свое происхождение. Не захочешь, а сам все расскажешь. Попадаются, правда, все больше почему-то волжские купцы и донские казаки, кубанских до обидного мало, да и сахарных заводчиков не густо. Дворянство представлено широко, но все больше как-то по мелочи, от опричины. Боярина, например, никогда не встречал, князья были, и без Рюриковичей не обошлось, а остзейские, венгерские, итальянские, шведские и даже ирландские бароны не иссякают, с баронами в Москве все в порядке. Впрочем, все кавказцы – князья, да и кто бы спорил? Военных, потомков всякого рода героев всех русских войн, тоже всегда полно. Многие, по словам потомков, отдали жизни. Валом валят польские шляхтичи и татарские ханы. Духовенство тоже не отстает, но духовных лидеров и религиозных мыслителей среди пращуров, как правило, не бывает, все больше какие-то почтенные иереи и настоятели. Да кого там только нет!
Грустно, если у тебя окажутся чеченские корни.
- Ну, да, Ахба это абхазская фамилия, у меня как-бы муж – московский абхазец, а так я, вообще, Койвулахти, у меня родители из выборгских финнов, которые после оккупации не перебрались в Финляндию, пошли служить Советам, - охотно делилась Анжела.
(И пока наша героиня охотно делиться, я из-за накатившей вдруг лени строить женские монологи, расскажу «Историю Анжелы» как могу вкратце.)
Анжела родилась в Питере, в семье потомков финских коллаборационистов, хотя, понять, чем финские коллаборационисты отличаются от всех прочих финнов, способны, по-моему, только сами финны, и какое-то время училась в одном классе с Женей, пока ее отцу, известному медику, не предложили занять важный пост в министерстве и они перебрались в Москву. А там и приспело ей время поступать в институт, естественно, в мед, ибо при наличии такого папы, в дальнейшем это сулило самые радужные перспективы. Она поступила, как можно догадаться, без труда и училась, по ее словам неплохо, хотя и без особого рвения. Там же, на курсе, она познакомилась и как-то быстро подружилась с всегда иронично-спокойным, мечтательно- задумчивым и очень симпатичным Димой Ахба. Его отец, абхазец, родившийся в Москве, но, тем не менее горячий патриот своей малой родины и мать, как на беду, гальская грузинка, еще дед которой с беременной женой чуть ли не арбе добрался и осел в Твери (никто из потомков старика Чиковани до сих пор не поймет – и чего его туда понесло?), в то время довольно оживленной торговой точке, где гнездились многочисленные диаспоры, и уже его дети, тверичи, не знали толком, почему они гальские, грузинские галлы, что ли? – были военврачами и довольно высоко шагнули по этому ведомству. Дима еще со школы понял, что ему светит кафедра Военной хирургии и, как сыну порядочного отца, горячие точки, и ему стало на все наплевать, его интересовало другое. Тут, на беду, началась вся эта неразбериха с Абхазией, его отец, человек горячий, в кругу семьи громогласно высказывал свое мнение по этому поводу, проходясь по грузинам и его мать по укладам, манерам и образу жизни совершенно русская женщина, обижалась, тем не менее, и тоже начинала горячиться. Дима, в свою очередь, начинал горячиться из-за того, что они горячились, вобщем, в доме горячились все. Зачастили горячие представители диаспор, время от времени селились какие-то беженцы, многие из них рассказывали про войну всякие невообразимые вещи, в доме начался форменный кавардак. Диму, любящего тишину и покой, в которых неспешно текли плодотворные мысли, это подкосило. Ему не хотелось идти домой, он скис, как-то весь обмяк, сделался ворчлив и несносен, и Анжела очень переживала за своего друга. Однажды он позвонил ей поздно вечером, чего обычно не позволял, и взволнованным голосом принялся умолять о встрече. Ей стало просто интересно и она пригласила его к себе, благо, родители уехали на какой-то курорт. Он примчался как мог быстро, «как будто в жопе моторчик», по словам Анжелы, и буквально ошарашил ее неожиданным предложением. Суть его заключалась в том, что в свое время, тайком ото всех, Дима заполнил анкету для эмиграции в Австралию, ответ был получен и теперь у него появилась реальная возможность слинять, но сделать это необходимо с женой, а то, что муж и жена – медики, многократно увеличивало шансы на благоприятное решение властей. Кроме того, его старый школьный приятель, осевший у родственников в Мельбурне, который ему кое-чем обязан, готов поручиться за него, как за добропорядочного гражданина и взять на себя некоторые временные обязательства по вхождению русской четы в австралийские реалии. Английский оба знали изрядно, институт почти закончили и кое в чем образовались, а перспективы были и впрямь, заманчивыми.
- Да пропади они пропадом, Абхазия эта, Грузия, Гальский район и Россия вместе с ними! И диаспоры туда же, - горячился он.
Выяснилось, что Дмитрий Галактионович Ахба не желает, подобно своим родителям, всю жизнь просидеть в окопе в обнимку с санитарными носилками в предчувствии очередной русской слабомотивированной, но, безусловно, справедливой войны.
Только жениться тогда надо было быстрее, прямо завтра.
Со своим холодным финским умом Анжела быстро пришла в себя и проанализировала предложение. Она всегда была авантюристкой по природе своей и мечтала жить там, где растут пальмы и шумят волны прибоя, и к тому же ей шел загар, хотя против Родины со всеми ее заморочками она ничего не имела и жизнь в Москве ей тягостной не казалась. Однако, как и у всех, у нее были претензии к своим родителям, нордически-неразговорчивым людям, во главу угла ставящими прибранность, точность во всем и статус-кво каждого предмета. Эти добродетели родителей раздражали девочку с самого детства, она всегда была несобранной хохотушкой и кривлякой, и перспектива обрести свой собственный дом где-нибудь на берегу океана прямо сейчас, не дожидаясь перспективного грядущего, показалась ей весомей всего. Было решено прямо утром собирать документы и бежать в загс, а родителям про Австралию пока ничего не говорить, а то все мозги вынесут. Так и сделали.
Поженили их в тот же день, сумели договориться, и подобающие бумаги были отосланы. Честный Дима сразу же предупредил, что он больше по мальчикам, любит он мальчиков, а женщины его не возбуждают, и, таким образом, у них будет свободный брак. Анжелу это, вобщем-то не удивило и более, чем устраивало – приехать в Австралию из России верной покладистой женой и только облизываться на австралийцев, а в реале так и не попробовать? – да идите вы на хуй! Последовали тяжелые объяснения с родителями, предельно-горячие и прохладно-корректные, но одинаково мучительно-поучительные, обе мамы рыдали, хотя, партии детей, безусловно, одобрили, но ничто, однако, не могло поколебать решимости юных медиков валить зарубеж. Так оно и случилось, не прошло и года. Им прислали официальное уведомление, и они, на деньги оттаявших родителей погрузив любимые вещи и цацки в межконтинентальный контейнер, с комфортом, незабываемо проделали свой путь до Австралии на лайнере-городе со всеми возможными и невозможными удобствами. После того, как они сошли на золотистый берег Зеленого Континента, прошли все комиссии, инстанции, пообщались с представителями всякого рода спецслужб и ведомств, они обрели, наконец, австралийское гражданство и получили нехилую такую ссуду на обзаведение домашним хозяйством.
В отличие от нездешнего Димы, Анжела прекрасно знала, что со всем этим делать.
Она не поленилась, пошла в какой-то местный банк и, по праву всякого официального эмигранта, взяла ссуду с суперщадящими процентами, вынесла мозги Диме и они купили симпати – и – и - шный домик в прибрежной зоне, с, что называется, раскидистыми пальмами в маленьком дворе и даже отдаленным шумом прибоя. Домик был небольшой, хотя и двухэтажный, очень уютный и места для двух человек там вполне хватало. Анжела сразу же поступила на работу в русскую больницу для диаспоры, где аутентичные медсестры ценились особенно высоко, т.к. основной контингент больных составляли русские беглые братки, которые английского избегали, любые акценты воспринимали, как оскорбление, и чесать языками про старые раны предпочитали только со своими соотечественницами. Дима попытался было отдохнуть, осмотреться и найти себя, но Анжела пресекла эти попытки самым решительным образом и заставила его отработать сколько положено в больнице для бедных где-то в мельбурнской жопе. Как бедный Дима там изнывал! По его словам, он каждый день там умирал. Свои досуги они проводили порознь, по разному, но всегда в свое удовольствие – Дима тусил по гей-клубам, в кругах которых приобрел уже некоторую известность, искал знакомств и отдушин, строил отношения, каждый раз разочаровывался в одних и тех же людях, вобщем, не скучал, или вдруг запирался дома с пригорошней отборной австралийской марихуаны и посвящал все свое время моделированию женских купальников. Такой в нем вдруг открылся дар.
Анжела довольно быстро нашла подруг – сербку с какой-то диковинной фамилией, вроде Джуманджиевич или Навудохоноссорич и безбашенную шведку Гудрун, не в шутку поставившую себе целью перетрахать весь мир, все племена и народы, которые попадутся на пути, даже отбросы общества в лохмотьях былых империй, и при этом, как она призналась, пол и возраст значения не имели. По ее словам, не малую часть задуманного ей осуществить, безусловно, удалось. Она осуществляла свою кругосветную мечту на деньги от алиментов за своего ребенка, рожденного ею в шестнадцать лет от соблазненного, как по учебнику, богатого датского негра, на много лет старше. Дело с негром уладили миром, по-тихому, и отступные были ве – е – е – есьма щедрыми. Пока прелестный шоколадный малыш рос в объятиях любящей заботливой бабушки в Мальмё, его мама по всему миру ловила кайф и прикалывалась.
- Вот для чего нужны богатые датские старые негры, - смекнула оборотистая по жизни Лена.
Отдыхали девочки довольно забубённо, не стеснялись отрываться по полной и любые векейшены были посвящены, в основном траху. Интимные удовольствия в Австралии, стране эмигрантов, были разнообразны и тешили самолюбие. Все Анжеле здесь удавалось, все ей здесь нравилось. Однажды она даже прожила месяца два у ленивого, но красивого коренного австралийца с ирландско-итальянскими корнями.
- У них у всех там, кто коренной, ирландско-итальянские корни, - пояснила Анжела.
- Как и у американцев, - приобщилась Женя.
- Не приведи господь, - по-бабьи испуганно обмахнулась крестом Лена. – Такой, небось, до смерти затрахает. Одно спасение, что ленивый.
Однако, из-за этой австралийской ирландско-итальянской лени они и расстались. Анжела, с младых ногтей росшая в семье обеспеченной, где денег всегда было довольно, и, казалось, имеющая все основания не слишком задумываться о житейских мудростях, да и бабье будущее ее тоже не слишком беспокоило - в конце концов, брак с каким-нибудь относительно молодым, неглупым, видным, с хорошей, желательно, европейской родословной, более-менее симпатичным и перспективным, благодаря видам на него ее отца, сотрудником его отдела, ей был обеспечен – однажды обнаружила в себе завидную энергию и изрядную оборотистость, которые просто рвались наружу. Непоколебимый Райан ее удручал и она оставила лежебоку со всеми его глюками на продавленном диване. Тогда она взялась за излишне, как ей уже казалось, мечтательного Диму. Мечты свои он воплощал, изобретая женские купальники и белье таких изощренно-сексуального, чувственного кроя, что, разглядывая листы с диминым креативом, Анжела иной раз начинала чувствовать возбуждение. Подружки тоже оценили. Дима имел обыкновение вырезать из глянцевых изданий головы женщин, достойных, по его мнению, быть моделями для его пляжного от кутюра, аккуратно обрезать их по контурам и наклеивать на бумагу. После этого он пририсовывал к головам красивые тела в и наряжал их в свои вызывающие эксклюзивы, силуэты некоторых из которых практически подразумевались. Когда его совсем переклинивало, он вырезал женщин другого рода, с «эротично-специфическими ликами», как он выражался, добавлял им утонченные фигуры, застывшие в самых непринужденных позах, иногда чересчур увлекаясь величиною бюстов и размерами сосков, пририсовывал им достойных очертаний, разбухшие от эрекции члены, подразумевая, таким образом, великосветских транссексуалок, и облекал их дерзкие тела в латексные прикиды столь многочегообещющие и хитросплетенные, что верующий человек, на миг представив только, до каких глубин грехопадения можно докатиться в эдаких-то срамных сбруях, наверное, перекрестился бы. Анжелу и ее подруг прямо перло от этих его авторских находок и ноу-хау. Дима стоил того, что бы во благо истрепать и ему и себе все нервы, убить на него время. Нужно отдать Диме должное – сил возражать он в себе не нашел. Не медля более, Анжела в рассрочку приобрела профессиональную швейную машину, самоучитель кройки и шитья и штуку дешевой ткани для обучения. От Димы она тоже потребовала обретения необходимых навыков. Вскоре оба уже строчили вовсю и научились разбираться в лекалах, что помогло Диме создать свои собственные выкройки. Переругавшись до хрипоты, они выбрали-таки из богатого наследия отображенную на бумаге дюжину более-менее вразумительных купальников и столько же образцов подразумевающего адекватность белья. Горячась и споря, они приобрели небходимые дорогу – у – у - ущие материалы и споро принялись за дело. Все у них ладилось и скоро Димина линия была пошита. Анжела, развила бурную деятельность, даже не принуждая себя, так ей все это нравилось, и договорилась о модном показе со своим экс-ёбарем, владельцем ночного клуба, который в свои уже хорошо под сорок все никак не уставал решать, кто же он - гетеросексуал, или гомосексуалист, но почему-то наотрез отказывался себе признаваться, что он, возможно, просто би, в результате каковой неразберихи в мозгах и обстановка в клубе была соответствущей, разгульно-похуистической, но «добро» на дефиле он дал легко и просто, едва взглянув на представленные наброски. Анжела убедила своих подруг принять участие в показе рискованных купальников на сцене клуба, пообещав на десерт свальный грех с целой толпой блестящих бисексуалов и в качестве бонуса - горки наркоты на выбор. Наркотой, без которой в Австралии не обходится ничего глянцевого и гламурного, обещал озаботиться Дима, имеющий уже своих поклонников в среде мельбурнских наркодилеров, охотно выступающих спонсорами всякого рода безумных затей и перфомансов.
Да бросьте, какая бы женщина устояла?!
Дефиле удалось на славу – искушенная публика и впрямь, заинтересовалась, обратила внимание, подняла свои, блять, тяжелые веки. Сначала, правда, чувствовалось некое недоумение, но подразумевалось, что это благосклонное недоумение, ожидание чего-то еще, может быть, каких-то разъяснений, предвкушения неотвратимой кульминации. И кульминация случилась! Анжела с подругами так переволновались с этими купальниками, что с перепугу вынюхали по несколько дорожек сингапурского кокса, разложенными кучками и торжественно дожидающегося наплыва дорогих гостей за кулисами. Это их не на шутку взбодрило и избавило от всякого стыда, но первые четыре купальника под « Personal Jesus» они еще пытались держать себя в руках, старались идти ровно и тщательно, как бывалые манекенщицы, словно оставляя за собой руины. Потом им, однако, это надоело, стало так весело, легко и свободно, что последние призрачные оковы порядочности пали и девушек конкретно понесло
- И в добрый путь! – Высказался Кулик от имени всех.
Расслабившись, они появились на подиуме, драпируя позиционируемые купальники, трусы и лифчики интуитивно, необъяснимо по-женски выхваченными из тряпичных джунглей гардеробной прозрачными шарфами, платками и парео. Сексуальные лоскуты развивались у них на бедрах, облекали груди, прикрывали головы то в виде чадры, то в виде чалмы и, схваченные узлом на шее, туго перетянутые через все тело, придавали действу привкус жизнеутверждающего распиздяйства, освеженного легким амбре порока. Поведение их сделалось соответствующим, почти вызывающим, но именно эти внезапные скачки, изгибы, растяжки и нескладные танцевальные па во все стороны в подрагивающих радужных оболочках, довели, наконец, зрителей до запланированного экстаза. Сначала послышались редкие, но решительные, призывающие к поддержке свистки коренных ирландско-итальянских придурков, причастных к высокому искусству и удивленные хлопки всякого рода светских особ. Музыка колошматила не переставая и девчонки зажгли - в ход пошли сваленные кучей в гардеробной парики всех форм и расцветок, выдернутые из висящих там же брюк ремни, конфетти и елочные дожди, оставшиеся от Рождества и все, что попадалось под руку. Туса заценила и среагивовала соответствующе. Послышались визги поддержки и все пустились в пляс.
Дмитрий Галактионович, с самого начала показа малодушно схоронившийся в самом темном углу, в окружении своих будущих клевретов и транс-моделей, был ни жив, ни мертв в ожидании, казалось, неминуемого провала. Однако, когда стало очевидным, что праздник удался на славу, всё запрыгало и заскокАло в объятом марихуановым мареве клубе, он со слезами радости на глазах выскочил на подиум и добавил повод для новых восторгов, смачно расцеловав свою дорогую жену.
Уже под утро к ним, счастливо расслабляющимися в закулисье, присоединился сияющий хозяин заведения, обдал их накопившемся восхищением и предложил устроить демонстрацию еще чего-нибудь в том же роде. Дружная чета легко приняла предложение и начало, таким образом, было положено.
О Диме заговорили, засплетничали и стали упоминать в модных обзорах, а его обоюдополые наброски с приклеенными головами брендовых див начали приобретать для коллекций продвинутые австралийские объебосы.
Все шло к австралийской славе.
Потом были еще показы, интервью, скандальные фотосессии, благожелательные отзывы столпов австралийской моды (существуют и такие!) и звезд австралийского бомонда, закапали и потекли австралийские доллары. Был приобретен новый просторный дом на участке, заросшем пальмами и выходом на private beach, уставленный шезлонгами. У Димы появился постоянный ДРУГ, да-да, тот самый владелец клуба, стоявший, так сказать, у истоков, который, кажется, нашел искомый повод разобраться, наконец, со всеми своими ориентациями. Все это сулило Диме неиссякаемое вдохновение и перманентную работоспособность. Все актуальней вставал вопрос об открытии небольшой производственной линии с вьетнамками, бангладешками и албанками в качестве безропотных швей.
Приглашать родителей в гости в свое семейное гнездышко и хвастаться достижениями они, однако, пока не решались.
Анжела решила сама съездить на родину, порадовать своих и родителей мужа подарками, постановочными фотографиями и утешительным враньем об их скромных, но счастливых семейных буднях, протекающих на поприще служения малообеспеченным австралийским больным. На самом деле, ей просто хотелось придти в себя, отдохнуть и набраться сил после выматывающего богемного марафона, да и по непредсказуемой русской зиме она здорово соскучилась.
- А когда я собиралась, они вошли, держась за руки, как два голубка, и хорошо так меня проводили – ты бы ничего, говорит Дима, не имела против, Анжелочка, если бы я, пока ты будешь в отъезде, сделал операцию по перемене пола? – Поделилась она в заключение. Девицы радостно ахнули. – Я, говорит, все тесты уже прошел, предварительное обследование тоже и анализы у меня подходящие – и ведь, как всегда, тайком, засранец такой, прямо убила бы! – а Шон, дескать, мне добавит сколько надо, мы с ним уже обо всем договорились. И этот раздолбай стоит рядом, сияет, как елочный шар и кивает со счастливой улыбкой, прямо обоих бы убила!
- Cool! – Восторженно пискнула Женя, с завистью оглядывая подругу.
- Нешутошно накрыло чувака, - уважительно сощурился Селиванов.
- Вот и эмигрируй после этого, - расстроилась Лена.
- А что, я бы поддержала Димона, - убежденно промычала Елизарова, луща и жадно набивая рот фисташками, - это же весело как! Представь, он станет бабой, ты его затащишь в постель, растлишь и вы с ним станете лесбиянками, а его муж, этот... Как его?
- Шон. Они там все или Шоны, или Райаны, или Патрики, - вздохнула Анжела.
- Или Коллины, - добавила Женя.
- Да хоть Рудольфо! – будет психовать и ревновать, сцены вам устраивать, по ночам в спальню врываться. Не соскучишься! - радостно засмеялась Алла.
- Tout voulor est d`un fou, - высказался и старый вольтерьянец Кулик.
- Так ты чего, благословила? – Спросил я Анжелу. Хотелось, что б было, как врут в рекламе, «еще больше романтизма».
Она зябко повела своими роскошными декольтированными плечами.
- А что я? Я, вообще, ему кто? Боевая, блять, подруга, бизнес-партнер, соратница, в лучшем случае... Даже не захудалая сожительница с ирландско-итальянскими корнями. В конце концов, что ни говори, а это он меня в Австралию вывез и благодаря его таланту мы живем, как белые люди, копейки не пересчитываем, у родителей не клянчим. А, если так и дальше покатит, так мы с его супертрусами и всей этой трансфигней и Штаты завоюем. Он теперь над пляжной линией работает в стиле тридцатых-сороковых, в стиле ретро, так сказать. О – о – очень актуально.
Она плеснула себе полрюмки зеленого. Остальные, в честь безбашенного бесшабашного Димы, наверное, нацедили себе австралийского. В бутылках оставалось еще довольно.
- Бред, конечно. Я ему говорю – ты хоть, идиот, причиндалы-то оставь, вдруг еще пригодятся? Сиськи, дескать, сделай, ну, там, ребра подпили, как Шер, силикон можно в жопу и в бедра закачать, губы слегка подправить, глаза, рот. Будешь светским транссом, не хуже всякой бабы, а надоест, силикон откачаешь отовсюду и опа! – нормальный, только симпатишный мужик!.. Ты, говорю, о родителях-то подумал, вообще? Ты – единственный сын, последняя, можно сказать, надежда на продолжение древних княжеских родов, абхазского и грузинского, Ахба и Чиковани! Их послушать, так они все там, на Кавказе, из княжеских родов, блин. Говорю, ты же папу своего знаешь – горячий человек, полковник медицинской службы, во всяких там Афганистанах-Сербиях-Чечнях бывал, героический такой папашка, а ну как от горя и стыда за своего такого распиздяя-сына пустит себе пулю в лоб из табельного оружия? А мама твоя? О маме своей ты подумал?!
- Мой бы, наверно, пустил, - раздумчиво сказал Кулик.
- А мой бы, наверно, даже и не заметил, - загрустил Селиванов. – Так и звал бы меня Антоном, уменьшительно-ласкательно от Антонины.
- Из тебя бы, Иннокентий Аристархыч, ты уж извини, вряд ли приличная баба получилась, - рассудил я. – Разве что мужиковатая такая, кряжистая тетка, вроде, как активная лесбиянка, а тогда какой смысл? Уж больно ты, брат, ширококостен и умен, совсем на горского князя не тянешь.
- Аристократы – все ебанаты, - безаппеляционно высказалась Алла.
- Не, девчонки, я бы по-другому поступила, - заявила Лена, пристально разглядывая нацепленную на вилку мидию в далеко отнесенной руке, - я бы от этого Димы родила. А что – рожать-то все равно от кого-то надо? Так я бы, прямо, и не думала. А что – красивый кавказский мальчик, талантливый, перспективный, родители, опять же, упакованные, ты ему нужна чисто по жизни, скоро откроет свою фирму, завоюет Австралию, а там и Штаты, при деньгах, на виду! А рядом всегда ты – с ребенком на руках и укоризной в глазах. А если он бабой станет, так оно и лучше – будет чувствовать себя всю жизнь виноватым и забрасывать вас с ребенком бабосом.
Стоило посмотреть в этот момент на Анжелу, что бы увидеть, как она чуть встрепенулась, напрягла свои тонкие, но от того не менее размашистые, брови, и искоса взглянула на Лену.
Ах, задели ее слова Лены!
- На какую-то маринованную пизду похоже, - кивнула Лена на мидию, однако, съела.
Избегая тостов, мы выпили.
- Вразумила ты его? – Волнуясь, спросила Женя.
- Ну, вроде как договорились, что до моего возвращения Дима ничего экстраординарного предпринимать не будет. Я ему прямо так и сказала – если, мол, я тебе хоть чуточку дорога, ну и все такое. И Шону этому – вот уж кто, точно, ебанат, так ебанат! – выволочку устроила, даже припугнуть его пришлось всяким разоблачительным эксклюзивом от меня в прессе. Вроде, как задумались оба. Ох, чует мое сердце... – Горько покачала головой прекрасная Анжела.
- Вернись к жене нарядным, - припомнил я старинную горскую поговорку.
Женщинам стало ее жалко. Женя потянулась, обняла ее, поцеловала и ласково погладила по голове. Алла порывисто вздохнула и у нее опять предательски заблестели глаза. При этом она почему-то, непонятно почему, сердито косилась на меня. Лена, с печальными бровями домиком, как у Пьеро, понимающе кивала, глядя на Анжелу. Словно жениха на войну в казаки провожали.
Скорбеть, однако, не хотелось, время скорби прошло, и я задал последний вопрос в нашей сегодняшней викторине:
- А как же он... или она? – тьфу, пропасть!.. Как же, короче, Дима решил себя потом называть? Должно же быть у него – блин! – у нее потом какое-то женское имя?
- Я бы посоветовал Царица Тамар, - посоветовал Кулик.
- А что – вполне себе аристократическое имя, очень горское, с абхазско – наверное -грузинскими корнями, с такой, я бы даже сказал, вуалью би, - поддержал его Селиванов.
- А, правда?! – Обрадовалась Женя за подругу и посмотрела на нее с надеждой.
Было очевидно, что Женя прониклась Куликом и будет теперь весь вечер с ним во всем соглашаться.
- А что? – Оценил и я. – Нормальное глянцевое погонялово. «Пляжный стиль от Qween Thamar»! Австралийцы должны повестись.
- А кто бы не повелся? – Строго оглядела меня Алла.
- Наташа, - сказала Анжела, - с ударением на последнем слоге – NatashA. Оно ему с детства нравится. Нежное, такое, говорит, белое и пушистое.
- А не слишком ли как-то? Не чересчур? - Неуверенно пробормотал я
- Хорошее бабье имя, - поддержала Диму Лена. – Я всегда, как когда какую-нибудь НаташУ вижу, прямо до смерти хочется ее зацеловать и защекотать.
Чувствовалось, что тема Димы исчерпана и для продолжения беседы более не годна. Тут, на счастье, зазвонил телефон, Селиванов поднялся со своим тяжелым вздохом Сына Еврейской Матери и побрел к подрагивающему от звонков эбонитовому чудищу. Анжела поинтересовалась, где здесь удобства, и Женя, святящаяся от чисто хохляцкого гостеприимства, вызвалась ее проводить.
- На слишком удобные удобства не рассчитывайте, - напутствовал их я.
- Ленк, хочешь шубу померить? – Внезапно всполошилась Алла. – Шикарная шуба, в прихожей на полу валяется.
- Ш – у –у – уба? – Вытаращила глаза Лена. – А я думала, это шкура медведя, вроде, как половик, еще подумала – вот, думаю, люди деньги не считают, живут – не тужат, на пороге медвежья шкура растеляна. Так я об нее сапоги вытерла…
- Только Селиванову не говорите, - устало попросил Кулик. – Она мамина.
- А что же она у вас на полу валяется? – Удивилась Лена.
- Так кто же ее поднимет? – Удивился я.
- А юбочку дашь померить? – Зажглась Лена.
А как не дать? Девушки, тихо о чем-то тараторя, засеменили в сторону прихожей.
Селиванов о чем-то тихо булькал в устрашающую трубку. Лицо его выглядело истомленным.
- С мамой, наверное, говорит, - показал я в сторону Селиванова.
- Было б хуже, если б с папой... По лицу, блять, вижу, что отмазывается.
Бездонное чувство голода вновь накатило на меня. Казалось, что внутри – разбухающая пустота, готовая сожрать меня самого. Ни слова не говоря, я накинулся на еду. Мятно-копченое, словно растворяющееся во рту сгустком вскипающих пузырьков сока, кенгуриное мясо стремительно исчезало.
- А вот странно, - прочавкал Кулик, по-купечески взмахнув кенгурятиной, - почему это у нас еще ни один спятивший олигарх, уехавший всем назло жить в деревню, не додумался разводить кенгуру? Можно же разводить их в вольерах, как страусов, не все же им прыгать, да скакать? К тому же, всегда можно напиздить, что, дескать, в мясе кенгуру совсем нет холестерина, оно в сотни раз повышает потенцию и помогает раковым больным. Повелись же у нас на страусов, что у них какое-то там супердиетическое мясо и прочую лабуду. Ел я это знаменитое страусиное мясо – жесткое и сухое, как у индейки. Жесткое и сухое, что с ней не делай.
Тотчас заметно было, что друга моего понесло. Да и на здоровье! – всего лишь подумал я.
- Я, друг Степанов, тебе вот что скажу, - потряс рыбьим хвостом Кулик. – Едал я всю эту экзотику, и перепелов, и глухарей, и цесарок и прочую дичь, даже каких-то специально откормленных голубей жрал, правда, брезговал, и понял, что лучше обычной свежей курочки ни хрена нету, а если цыпленка-табака правильно зажарить, что бы он до этого полежал ночку под гнетом в собственном соку, да так, что бы, подлец, расплющился – и чеснока не жалеть! – а потом на медленном огне потомить, опять же, под гнетом, не меньше часика, пока корочка не запечется так, что б отламывалась, чуть шипя, и на языке таяла… Какие, блять, цесарки-перепелки?! Какие, блять, глухари?! Всю эту экзотику готовить затрахаешься, все проклянешь, что б оно мягкой стало, конкретно заебешься, пока будешь эти дурацкие травы добавлять, а куру как ни сделай – все равно схаваешь за милую душу!
- Да, еда-то у нас заканчивается, - произнес Селиванов, подходя. – Хотя, поначалу казалось... Вы чего, блин, всю рыбу сожрали?! А я ее так и не попробовал. Ну, вы жрать горазды! Вкусная, хоть, рыба-то была?
- О – о – о – о! – Простонали мы, закатив глаза и энергично кивая.
- А я и не попробовал даже! – Горько запричитал он.
Мы набивали рты, стараясь не обращать на него внимания.
Из прихожей послышались смех и повизгивания – женщины столкнулись и стали мерить шубу. Селиванов понял, что никто ему здесь не поможет и с ворчанием присоединился к нам. Мы стали хрустко жрать.
- Эй, вы так все сожрете, проглоты, - раздался от дверей голос Аллы. В нем слышалось бепокойство. Женщины вошли в комнату дружной гурьбой, после шубы раскрасневшиеся, распахнувшиеся, готовые нравиться и прикалываться. Теперь Лена красовалась в теннисной юбочке от Жени Шевченко, и постоянно вертела задом, словно вокруг ее талии со свистом вращался неутомимый хула-хуп, а Алла, несмотря на то, что ей все шло, была в Лениных джинсах, настолько обычных, что в них даже не было ничего удручающего, и это особенно удручало.
- Еды-то у нас все меньше, - пожаловался им Селиванов, словно льдина откололась и вертолет с Большой Земли до весны не прилетит.
- Сходите и купите, - недоуменно распахнула на нас глаза Алла, схода схватив и вгрызаясь в разоренные останки курицы-гриль, а заедала она их цельными ломтями мясной нарезки.
- Сходим и купим, - успокоила ее Анжела, бултыхая пальцами в банке с маслинами.
- Типа, на хавчик пробило, - объяснила Лена, обгладывая кенгуриный мосел.
Даже как-бы скромная Женя кусошничала вовсю, отщипывала и прихватывала то там, то сям с живостью необыкновенной. Пить уже никто никого не подгонял, гости начали смаковать без спроса. Я тоже задумчиво пригубил.
Тут бы и скатиться, как водится, до рассуждений о предательских странностях жизни, уповая единственно на снисходительность СВОЕГО читателя, но прежде заговорила Анжела:
- А что же мы без музыки сидим? Антон, это неправильно! Ну и что с того, что с фортепиано такая хрень получилась – чего только в жизни не бывает, мало ли предательских странностей происходит? Вот и с Димкой моим тоже... Но это же ничего? Нет, правда, ничего? Да, это ничего, ничего...
Женя положила свою ладонь на ее руку и обласкала взглядом, как будто это могло помочь. Анжела положительно не желала слезать с маркетингово-оправданной темы. К тому же ее, по всему, неслабо так накрыло. У красавицы-блондинки даже раскошная прическа вдруг утратила весь свой подогнанный под глобальную вкусовщину заокеанский шарм, линии потеряли продуманность и тщательность, волосы, словно надломившись от невыносимых усилий сохранять форму, обрушились вниз и повисли, а сверху поднялись дыбом и сбились набок, как соломенная крыша, взъерошенная неласковым Бореем. К волосам очень подходило лицо, лицо измученной неведомо чем, обманутой неведомо кем, мечтающей неведомо о чем, но, очевидно, о несбыточном, женщины, уже неделю, как плакавшей и забывавшей мыться.
Анжелу, похоже, от всего этого конкретно перло и прикалывало.
- Правда, Селиванов, - решительно потребовал Кулик, с беспокойством поглядывая на Анжелу. - Давай, по-бырому, воткни что-нибудь бодрящее, что дамы любят.
- Только не меня!- Успел я крикнуть в спину направляющегося в свою каморку Селиванова, заранее ощутив приступ отвращения, словно услышал из магнитофона свое блеяние.
- Поставь что-нибудь танцевабельное, - шумнула и Лена, когда Селиванов уже скрылся в полной опасностей тьме Последнего Коридора, из чего я поспешил сделать вывод, что у девочек с качеством расслабухи тоже все в порядке.
Однако мозготочивое беспокойство одолевало меня. Я не поленился, не постеснялся, перегнулся через стол к Кулику и жарко, как придворный наветчик, зашептал ему на ухо:
- А ну как он там, у себя, не сдюжит, расслабится и начнет на Татьяну Ивановну мастурбировать? Забудет ведь обо всем, так и просидит весь вечер перед портретом с хуем. Мы его потом оттуда никак не выдернем. Рано, рано еще, господа, предаваться самоудовлетворению! Ну когда мы еще так волшебно посидим? Все прямо один к одному!
Кулик нехотя, но разделил мое беспокойство:
- За этим олухом глаз да глаз нужен. Ты прав – не зря же она у него там висит? При таких условиях когда-нибудь должен был произойти кризис, а то и коллапс, а сейчас самое подходящее время. – Он зашевелился, засипел и заохал. – Пойду-ка я подбодрю, да и потороплю сердешного друга.
Он очень долго вставал.
Вдруг все приобрели медлительность необыкновенную. Время, словно, притормозило, разбухло и тяжелой патокой, вбирая в себя нас, потекло по Квартире Академика в Башне на Баррикадной. Пока Кулик поднялся и решился сделать первый шаг, казалось, тот самый час, о котором говорят «не прошло и часа», уже прошел. Мне, вообще, стало казаться, что мы попали в какую-то параллельную Вселенную и я увидел, что, оказывается, в параллельной Вселенной все то же, что и здесь – мир, вещи, люди – но видишь их, воспринимаешь и ощущаешь по-иному. Между тем, в этой Вселенной все люди были заторможены до степени аристократического величия. Здесь все были аристократами, хотя любой был обязан почувствовать себя Богом. У них не было Единого Бога, на которого стоило молиться, и поэтому единственно кому и на кого имело смысл жаловаться, был ты сам. Они знали, что есть Саваоф, но не верили в него, им было достаточно знать, что он существует. Согласитесь, верить и знать – не одно и то же, полагали они. Саваоф был с ними строг, ему не нравилось, когда они расслаблялись, и время от времени он передавал им наставления через святых. Что бы люди перестали молить самое себя о чудесах, Саваоф настоял, что бы отныне всякое «чудо» именовалось «стечением обстоятельств», а «знаки, знамения или приметы» - «подсказками», и, что впредь он не намерен никого спасать, но подсказки посылать будет, и всякий волен толковать их, как ему вздумается. И тогда все встало на свои места. Более того, это всех устраивало. Однако, в контексте данного временного континиума, Вселенных было не счесть и все они были паралелльны, но находились в одно и то же время, в одном и том же месте. Типа, здесь и сейчас. Исключительно, здесь и сейчас. Внутри каждой из них находились одни и те же люди в окружении одних и тех же вещей, но ощущение от их присутствия всякий раз было иным. Словно каждая их этих Вселенных была покачивающемся в воздухе воздушным шаром, наполненным и переливающимся определенного цвета сутью. Единственно, что можно было сделать – это не робеть и раствориться во всех сразу.
Не знаю, о чем уж там думали женщины, но в тот момент они более всего походили на расслабленных поэтесс Серебряного века, коротающих вечерок перед эмиграцией в приговоренном восставшими хамами к уплотнению особняке сановного отца одной из них, и неторопливо, за ликерчиками, дожидающихся посланного в аптеку на углу Грибоедова и уж не знаю, чего там, Ходасевича с мензуркой кокса.
Откуда-то из глубин селивановской кишки послышалась невнятная, но задорная мелодия.
Анжела вдруг вскрикнула и замахала руками.
- Ой, девочки, я же совсем забыла, я же образцы димкиных купальников привезла, всяких-разных. Хотите, покажу? Их и померить можно, если хотите, они чистые.
Тут повскрикивали все. А кто бы не захотел?
- А где мерить будем? – Завертелась, оглядываясь, Лена.
- А вы идите в комнату Розы Абрамовны, там место есть. У бабы Розы, - объяснил я терпеливо и показал пальцем непосредственно Жене. - Дверь в прихожей, подальше туалета.
Оживленно переговариваясь, с большими глазами, женщины удалились.
«О чем бы еще подумать?» - подумал я, но тут в зале раздались громкие звуки музыки и победные крики подвыпивших подростков. Кулик и Селиванов приплясывали и кривлялись под такую голимую расту, что у кого угодно мозги расплющило бы одними барабанами. Селиванов держал магнитофон на плече, как бывалый рэпер – бумбастер, и вилял в такт жопой. Если они рассчитывали столь эффектным появлением привлечь внимание женщин, то, я уверен, вы бы тоже с удовольствием посмотрели на их растерянные физиономии. Глядя на двух дебилов, которых плющило под регги, мне невольно пришло на ум, что Боб Марли в свое время даже не понял, что он умер.
- А где ж бабы, Степанов? – Сердито крикнул Кулик, перекликая звуки кача. – Убил и съел?
Селиванов разочарованно вырубил магнитофон.
- Ушли меряться жопами и сиськами. Вскочили и убежали. А вы, блин, всё, как восьмиклассники.
- А не подерутся они там? – Не на шутку обеспокоился Селиванов. – Женщины, все-таки...
- Да нет, скорее раззадорятся, - обрадовал его я. – Пошли наряжаться в супер-пупер эксклюзивные купальники от Qween Thamar.
- Бодрись, Селиванов! – Рявкнул Кулик. – Скоро на тебя свалится красотка с ниткой австралийского жемчуга на бедрах. Во, чего я придумал! Селиванов, давай разожжем канделябры и расставим их красиво, тетки войдут, а тут – канделябры! А, если тебе повезет, Селиванов, то они войдут в одних купальниках – будет на что потом целый год слюни пускать.
- Да, мысль, - оценил я.
- У тебя свечи есть? – Приступил Кулик к Селиванову.
Безмолвствующий все это время Селиванов безропотно отправился на кухню за свечками.
Мы принялись обходить залу, сносить канделябры на фортепиано и их набралось довольно много. Тут и Селиванов с пуком свечек подоспел. Мы принялись вставлять свечки в канделябры и затеплять их. Свечки были разные, той, или иной степени запыленности и спиралевидности, и выглядели они, подобно трофеям с праздничных новогодних столов, как, наверное, и все свечки, хранящиеся в домашних закромах. Кроме легкомысленных свечек вызывающих расцветок, в пучке присутствовали практически неизбежные в каждом московском доме, невесть откуда берущиеся, церковные свечи.
Волей-неволей появилось предновогоднее настроение.
Когда все свечи были зажжены, зала как бы осветилась новыми очертаниями, засияла всеми своими гранями и аркадами. Не видел доселе залов, где колонны выглядели бы уместнее, но свисающих с них новогодних гирлянд и конфетти, и, правда, как-то не доставало. Тут уж надо было расставлять канделябры к приходу дам, да два известных дизайнера по интерьеру, степендиаты Стэндфорда, заспорили – каким же образом их расставлять? Селиванов, например, настаивал исключительно на фэнь-шуе, прозрачно намекая и делая акцент на сексуальной подоплеке этого дела, а Кулик видел торжественность едва ли не готическую, что б брезжил, друзья мои, где-то даже восемнадцатый век со своей эпохой дворцовых переворотов. Я же, ни на чем не настаивая, как старый трудолюбивый муравей, принялся под сурдинку расставлять канделябры вдоль подразумеваемой взлетной полосы, протянувшейся от двери в прихожую до фортепиано. Получалось, таким образом, нечто вроде подиума из канделябров, а какая женщина откажется пройти по подиуму из канделябров, да еще уляляканная в сиську, как самая настоящая топ-модель? Оставшиеся раритеты, по моей задумке, должны были быть водружены на шкафы, буфеты и трюмо, для того, что бы освещать проход равномерно, с разных сторон, дабы женщины почувствовали все прелести своих тел. Оставшаяся часть канделябров водружалась на фортепиано как можно более беспорядочно, каковая эклектика, по моему мнению, должна была внести в подразумеваемое действо расслабляющий элемент чудачества.
- А свет тогда надо выключить, - заключил я, расставив и устроив все.
И впрямь - без света, при свечах, обстановка сделалась куда более подходящей для происходящего и подразумеваемого. Даже аура некой таинственности, потустороннести, я бы сказал, заволокла сгустившиеся пространства. Думаю, что восходящая звезда австралийского пляжного концепта, сам Дима Ахба, остался бы доволен интересным световым решением и смелым оформлением предназначенных площадей. И только два брата-стипендиата, Кулик и Селиванов, стояли на своем, не отступали ни на йоту, не сдавали твердынь и, не обращая на меня ровно никакого внимания, засирали друг другу мозги фэнь-шуем и грядущим торжеством готики. Правда, когда я выключил свет, что бы полюбоваться на дело рук своих, они перестали аргументировать и непримиримо расстались, разойдясь в разные стороны – Кулик подвинул один из канделябров, стоящих на фортепиано, где-то на 2,5 см чуть дальше остальных, а Селиванов аккуратно поменял два канделябра на шкафах местами. Теперь, кажется, все получилось, как надо, и будь здесь Женя, она от радости непременно захлопала бы в ладоши.
- Вот и канделябры пригодились, - расчувствовался я
Изящно опершись о шкаф и фортепиано, Кулик и Селиванов готовы были дожидаться выхода наших красавиц. Вид у обоих был самый непринужденный. Я же, как ненавязчивый Фирс, думающий только о благе общества, обнаружил в себе силы прибраться на фортепиано – смёл в пластик от кенгуриной ноги обгрызанные, обсосанные кости мяс и рыб, пустые упаковки, прочую шелуху, сдул на пол крошки и кое-где даже старательно отковырял и стер послюнявленным пальцем присохшие ошметки и жирные пятна.
Обозрев место застолья, я был и удовлетворен и удручен одновременно – интимно освещенное подрагивающими язычками свечей пиршественное место, облагороженное бутылками, в коих таилось разноцветное колдовство, выглядело теперь чудо, как хорошо, вот только еды почти не осталось.
«Все сожрали, проглоты!» - Опечалился верный слуга. Хотя, голодным я себя пока не чувствовал, как всегда, при отсутствии еды в холодильнике, передо мной, как и перед всяким московским полуукраинцем, замаячил призрак Голодомора и тут же захотелось есть. Невольно подумалось, что копченая нога страуса, размерами едва ли уступающая кенгуриной, несмотря на все бухтенье Кулика, того еще, кстати, гастронома, пришлась бы весьма кстати. Да и аппетит, думаю, никого бы не подвел. Впрочем, от цыплят «табака» здесь тоже вряд ли бы кто-то отказался.
Ничего не пожелав своим друзьям, не подарив никого из них, как рублем, взглядом, я отправился с мусором на кухню. Опустив объедки в мусорное ведро, я долил и включил чайник – до того мне вдруг захотелось попить кофе. Даже на кухне были слышны доносящиеся из комнаты Розы Абрамовны счастливые визги, возгласы и смехи – много ли надо женщинам, что бы почувствовать себя Богинями Неба? Мы, мужчины, подумал я, в этом смысле куда как закомплексованнее. А ведь больше всего женщин забавляет «мужская проницательность». И ведь они правы! – нет ничего вздорнее и нелепее мужской проницательности. Не став дожидаться, пока вскипит чайник, я вернулся в залу и нарочито прошелся по подиуму. На истомившихся ожиданием Кулика с Селивановым мой выход, впрочем, впечатления не произвел.
- Чего там бабы? Долго их еще ждать? – Набросились они на меня.
- Пока славная Женя Шевченко не убедит их, что все они выглядят великолепно, как богини, они перед вами сверкать наготой не будут, - попытался урезонить их я, отводя взгляд.
- А, может, постучать к ним, поторопить? – Раздумчиво молвил Селиванов. – Мужчины, дескать, скучают, жаждут, так сказать, лицезреть.
- Только сделать это нужно поделикатнее, поласковей так, - строго объяснил Кулик.
Нетерпеливые взгляды их обратились на меня. Они явно чего-то ждали. Я, откровенно говоря, тоже.
- Ну, и чего? – Недоуменно спросил я.
- Как – чего? – Кулик был, казалось, обескуражен. – Пойди и постучи.
- Блять, а почему опять я?! – Заголосил я. - Я тут что – самый возбужденный? Может, уже Селиванов попробует?
С кротостью и терпением Селиванов принялся объяснять мне смысл происходящего:
- Андрей, ты пойми такую простую вещь, я – хозяин дома, и, если буду стучать я, у девушек может возникнуть впечатление, что я им не доверяю, в том смысле, что стараюсь их поскорее выпроводить из комнаты обожаемой Мамы, что бы они там не сперли какие-нибудь, допустим, французские духи, подарок того же Михал Лазаревича и я тогда получаюсь просто какой-то скот. А, если будет стучать Кулик, они могут подумать, что он натуральный маньяк, чистой воды подонок, мразь несусветная, гнида поганая, поц илатский...
- Ну, ты тоже, скажешь, - пробормотал раздавленный Кулик.
- Волчина позорный, - подхватил я.
- Извращенец обдолбанный!
- Отброс органический!
- Тварь дрожащая!
- Вероотступник!
- Граф Нулин какой-то…
- Вместе с князем Мышкиным.
- Голодранец!
- Ксенофоб!
- Ну, понесло дебилов, - рассердился Кулик, отчаянно зачесав в бороде. – С вами, точно, каши не сваришь.
- А ты, Андрей, что ни говори, какая-никакая, а знаменитость, - продолжал Селиванов, как ни в чем не бывало. – Творец, можно сказать. Талантище! Поэтому все твои закидоны женщины воспринимают, как милое ребячество, неизбежные чудачества всякого творческого человека, и многих это даже заводит, ну, как, допустим, участие в каком-нибудь дурацком перфомансе, затеянном охуевшей Примадонной...
- А Степанов и есть наша звезда! – Убежденно заявил Кулик.
- Восходящая звезда! – Поддержал его Селиванов.
- Будущий Высоцкий!
- Будущий Макаревич!
- Будущий Гребенщиков!
- Будущее Наше Все!
- Наше будущее Будущее!
- Александр Малинин, в натуре!
- Шафутинский, коротич!..
Раздались шумные аплодисменты в четыре руки, послышались выкрики «браво!» и восторженный свист.
Короче, дебилов понесло. Поняв, что отбрехаться опять не удастся и они будут стоять на своем, пока не вынесут мне мозги, я, тихо матерясь, направился было к дверям, но тут из прихожей явственно послышались не поддающиеся какому-либо внятному определению, но чарующие звуки, которые способны производить только женщины – шорохи, сбивчивый шепот, сдавленные вскрики и смешки.
- Во, идут, слава тебе, господи, - с облегчением объявил я и, не обращая более внимание на присутствующих, поспешил занять лучшее место за фортепиано. Тут меня осенило так, что я аж подпрыгнул.
- Селиванов, - страшным шепотом позвал я. - А музон-то? Музон врубай!
Кулик властно замахал на него руками и понукаемый Селиванов принялся панически тыркать пальцем в клавиши. Музыка, наконец, полилась и, увы, это был «Битлз».
- О – о – о, отстой! – Убито застонали мы с Куликом. Бедный Иннокентий Аристархович даже за голову схватился. В предлагаемо-предполагаемых обстоятельствах «Битлз» был чудовищно неуместен и невыносим.
- Блин, Селиванов, хоть «Аббу» поставь, - зашипел Кулик.
- Блин, у меня тут сборник, - пролепетал несчастный Селиванов, дрожащими пальцами переворачивая кассету.
- Блин, давайте скорее! – Подлил я масла в огонь.
В прихожей замелькали тени, послышался дразнящий девичий смех.
- Музыку-то поставьте! – Взволнованно-звеняще прокричала Алла.
- Только Высоцкого не ставьте! – Донесся требовательный голос Лены.
- И этих дураков, которые русский шансон поют, - рассмеялась Анжела.
- И Степанова не ставьте, - прокричала Алла, - вместе со всеми бардами.
Было слышно, как она пояснила кому-то: «Слышать уже этих бардов не могу, так поют, как будто все они скоро умрут».
- Вообще, не ставьте ничего русского, - глядя на теток, раскапризничилась и Женя Шевченко. – Особенно «Машину времени».
- Хорошо, блин, - не выдержал Кулик, - мы сейчас «Пидманула, пидвела» поставим, Стивену бы понравилось!
Вдруг щелкнуло и во всю дурь раздалось:
One way ticket
One way ticket
Агу ля-гу!
Я умилился - старый добрый «Эрапшн!» Это было недурно, совсем недурно.
Женщинам, видимо, надоело стервозничать, да и зябко стало, и они, наконец, решили открыть показ.
Первой, как и можно было предположить, на Канделябровую Дорожку ступила Анжела и зал отозвался таким восторженным «О – О – О!», что пламя свечей беспокойно качнулось в разные стороны. Лицо ее лучилось весельем, следов скорби о бестолковом Диме не было и в помине, золотистая ухоженная грива, как у породистой лошади, вполне себе сексуально колыхалась в такт походке. Ничего в ней не было от принужденной зомбиподобности моделей и, к счастью, ее походку нельзя было назвать походкой профессиональной манекенщицы, как говорится, от бедра – и в большинстве случаев это только радует – это была, скорее, незлобивая пародия на принятое испокон, как заведенных, шествие моделей. Она все делала не в такт энергичной тропической музыке, но от этого не было хуже – наоборот! – все ее замедленные, пронизанные какой-то австралийской ленцой движения, особенно эти неторопливо-округлые поверчивания весьма аппетитных бедер и плавные изгибы высокой балетной шеи, украшенной прекрасной скандинавской головкой древнего, даже эпического в каком-то смысле, карело-финского рода воителей и сказителей Койвулахти, с по-цыгански обреченно зажмуренными глазами, были, особенно хороши. Она имела вид совершенной пляжной красотки, полнейшей распиздяйки, дамы полусвета под кайфом, совершающей свой обычный обход владений, золотистой широкой лентой протянувшихся от одного живописного рифа до другого. Так и чудились покачивающиеся и шуршащие над ней пальмы. Но венцом творенья, в смысле безупречности линий и стиля, и глубины таинственности образа, являл себя, конечно же, Димин купальник, исполненный так хитро, что его, вроде, как бы и не было – при виде такого, поневоле начинаешь смущаться и дергаться – однако, при этом он умудрялся прикрывать, все, что было надо. Он отливал то ли серебром, то ли чешуей. Вообще, выглядело все это на редкость гиперсексуально, было на что посмотреть.
Было и ради чего взглянуть на Селиванова – у него на лице был написан пароксизм такого эстетического спермотоксикозного удовольствия, что поневоле думалось, а ну, как мало покажется Антону Николаевичу и он полезет в штаны за своими причиндалами?
Всем нам чудилось что-то свое, наболевшее, надуманное, нездешнее.
Анжела, между тем, не спешила и выкаблучивалась меж канделябрами в свое удовольствие. Однако, слышно было, как из-за дверей все настойчивее раздавались призывные посвистывания, шипение и обиженные вскрики: «Анжела, ну сколько можно? Мы тоже хотим!» Девчонки, и впрямь, раззадорились и Анжела почувствовала, что пора дать дорогу и всем остальным.
Что ж, главное, что бы уж и все остальные лицом в грязь не ударили!
Достигнув фортепиано, Анжела ловким движением ухватила одну из заботливо наполненных и расставленных нами с Куликом, как заслуженный приз, рюмочек, и, игриво изогнувшись, не медля, опрокинула ее в себя. Это был в своем роде апогей, и мы не замедлили наградить ее сколь могли бешеными аплодисментами, перешедшими, в итоге, в бурную овацию. Колонны, казалось, отвыкшие от предназначенных громогласно звучащих среди них здравиц и чествований, не говоря уже о мальчуковых хорах, тешивших их дорическое самолюбие еще в былые, академические времена, благодарно отозвались нам слаженным эхом. Не знаю, как насчет фэнь-шуя, но какая-то готика во всем этом, безусловно, присутствовала. Анжела уже было застыла в величавой позе, победно воздев осушенную чару, что бы дать нам повод еще поаплодировать, но из-за двери в прихожую, в желтом проеме которой уже некоторое время взволнованно метались полуобнаженные силуэты и слышались сдавленные возгласы возмущения, раздалось дружное и сердитое:
- Анжела, ну какого хера ты так долго?! Правда, Анжелочка, а то мы все голые тут. Давай скорее, я уж тут совсем посинела, вся жопа мурашками покрылась, да и догнаться хочется. О, Анжела, а захвати мне тоже рюмашку! И мне! И мне! И мне!
Идея, и правда, была отличной!
Тут, что твой фавн, вскочил Кулик с горящими глазами, с испариной на лбу – давай, дескать, Анжелочка, я тебе помогу все дотащить, вон и водички, заодно, для девочек прихватим. Но тут подслушивающие, подглядывающие девочки загомонили разом:
- Нет, нет, мужчин нам не надо сюда! Аристарх… блин, как его там? Аввакум, короче, Аристархыч, сюда нельзя!
Но тут уж пришло время отличиться и Селиванову. Он, как ему, наверное, показалось, пружинисто встал, и, не говоря ни слова, направился к одному из буфетов. Отодвинув ящик, он извлек оттуда небольшой, матово блеснувший поднос с затейливыми ручками.
- С этим будет удобнее, - просто сказал он, поднося его Анжеле.
- Ого, какой тяжелый, - приняла его Анжела.
- Серебряный, - скромно пояснил Селиванов.
Серебряный поднос! – а что еще можно было ожидать от Селиванова?
«Эрапшн» к тому времени отжег, но селивановский сборник продолжал фонтанировать тем, что присутствовало на каждом домашнем сборнике, тщательно и любовно отобранном для раздолбанного кассетника – «Qween», «AC/DC», «Modern talking», какие-то медоточивые итальянцы и страстные француженки, которые, казалось, едва допев на своих грассирующих вибрато, тотчас предавались то ли суициду, то ли инцесту. Время от времени, неожиданно и как-то не к месту, вызывая безотчетное беспокойство, если не ужас, начинали петь на русском, и оцененные, ценимые, пробивающие то на пьяную слезу, то на пьяную удаль всегда и везде, только не здесь и сейчас, Ю. Шевчук, д-р Кинчев и группа «Ария», казались в данных обстоятельствах, какими-то бестактными, ворвавшимися на бал к государю, народовольцами-бомбистами. Где-то между «Бони М» и музыкой Морриконе вдруг выскочил неунывающий «Пикник» со своим старушечьим голосом и мудрыми стариковскими песнями, которые так и просятся под травку. Когда запело «Мы пьем до дна за тех, кто в море», Селиванов, побелев лицом, начал, как припадочный, тыркать в клавиши.
Впрочем, музыка уже не имела значения. На нее давно никто не обращал внимания.
Едва Анжела донесла поднос в прихожую, оттуда донесся восторженный визг и возгласы, а сразу за этим, подкрепившись разноцветными настойками, дамы неукротимо продолжили дефиле.
И вот – пошли!..
В какой-то момент представления я поймал себя на мысли, что запутался в телах и перестал узнавать женщин. Что было тем более удивительно, что, наверно, ни один из пусть даже самых винтажных подиумов этого мира не принимал моделей столь разнокалиберных, категорически и неописуемо не подпадающих ни под один из преславутых стандартов, присужденных манекенщицам. В них не было ничего ритуального, они все были такие разные, невероятные в этих диковинных пляжных от кутюр, такие ослепительно голые, что все смешалось в моей бедной голове. Анжела не поленилась и вдохновенно, смелыми мазками наделила каждую макияжем столь экзотическим, что любая из них могла смело участвовать в аборигенском празднике каких-нибудь «Засахаренных термитов». Мне вдруг стало казаться, что разные головы приставлены к чужим телам. Это завораживало. Потом мне почудилось, что женщин стало куда больше, чем на самом деле и я принялся наряжать их в свои собственные купальники, наспех скроенные в моем воспаленном воображении. На Селиванова с Куликом я даже не глядел, приблизительно зная, ЧТО я там увижу.
Музыка гремела.
Атмосфера становилась все жарче, а душа веселее.
Женщины вошли в раж, выбежали все и начали по-всякому выкаблучиваться на подиуме, средь мерцающих канделябров. Это зашло далеко и напоминало уже какое-то древнелесбийское камлание – казалось, можно было расслышать теплый шорох трущихся друг-об-друга тел, только разве дымящихся веточек конопли у них в руках не доставало. Играл тогда, помню, всплывший из недр, старый добрый «Бони М» со своим непотопляемым «РаспутИном», от которой меня будет колбасить, наверно, до самой старости, и теперь все они привиделись мне мулатками.
Тут бы и вскочить всем нам и, непристойно гогоча, начать сумбурно хватать женщин, выбирая любую, а там, совсем раздухарившись, устроить среди канделябров свальный грех, назло всем Мамам этого мира, но протяжно и требовательно зазвонил телефон. Вскочивший за секунду до этого, что б пуститься в пляс, Селиванов поспешно выключил магнитофон, проговорил: «Простите, мама, наверное», и сердито отправился на зов.
- Вау! – Прокричали женщины хором, воздев руки, и со смехом поспешили к фортепиано. От полноты ощущений они тяжело дышали, как фигуристки, и мы с Куликом, восхищенно встав и от души поаплодировав, не медля принялись разливать по пол-рюмочки, я – оранжевое, а он – зеленое. Модели от Ахбы, смеясь и вскрикивая, что называется, лучась от счастья, ловко похватали рюмашки. Тут и Селиванов подоспел на кривых ногах, уместно комплиментарный:
- Ну – у – у, леди!.. – И все такое. Только разлепистых бакенбардов и трясущейся от Паркинсона головы не хватало.
Выпили и мужчины. Прошло некоторое время, прежде, чем взаимные восторги улеглись.
- А теперь, - вдруг провозгласил Кулик вибрирующем голосом циркового ведущего, - мы все должны прокричать хором: «Сим-сим, откройся!», и тогда мы очутимся в волшебной комнате, куда Селиванов не пускает никого, кроме меня и, пожалуй, мамы.
- Сим-сим, откройся! – Закричали тотчас девушки.
«Кабинет Николая Антоновича!». – С удовлетворением едва ли не шпионским подумал я.
- Cим-сим! Ан-тон! Сим-сим! Ан-тон! – Не унимались они.
Ну кто смог бы устоять?
Селиванов неожиданно молча, с умиленным лицом, направился в сторону стены, заставленной шкафами и буфетами. Вглядевшись, я заметил дверь, которую принял сначала за одну из мебелей. Тут уместно было бы сказать, что все взгляды обратились на Селиванова. «Неужели у нас еще на одну радость станет больше?» - наверное, подумали все, кроме Кулика, конечно. А я подумал, что круто было бы, если бы Селиванов нажал на канделябр, как на рычаг, буфет из дворца вдруг плавно отъехал в сторону и открылась потайная комната, Комната Отца, Келья Мудреца. А там, типа, личная батюшкина лаборатория, вся такая в ретортах, мензурках и змеевиках. На белых стенах – черная копоть от химических взрывов, неразборчивые трансцендентальные формулы, торопливо написанные пальцем копотью и пришпиленные фотографии с голыми бабами. На стене таблица Менделеева, в кадке засохший куст канабиса, а в красном углу, под портретом Сталина, кучей навалены мешки со всего света с наркотой. И мы, такие, все почему-то совсем голые, боязливо заходим, держась за руки и восхищенно озираясь, под музыку из «Пера Гюнта». Вот тут бы нам всем и засмеяться от радости. Ох, как бы я засмеялся! Да и все остальные, по-моему, тоже. А кто бы не засмеялся?
Легко можно было догадаться, что представлялось Алле – за дверью открывается студия со стеклянным полукруглым потолком, как в ГУМе, где подкрепившийся стимуляторами большой ученый, будучи порнографом в душе, втайне от жены-еврейки, затевал свои фотосессии с запуганными студентками и обязанным ему до гроба преподовательским составом вверенной ему Академии, недвусмыленные результаты чего и обнаружились, едва было взломано фортепиано. Порукой этому могут служить всякого рода приметы декораций вдоль стен, отображающих детали быта и присутственных мест СССР и Германии в задорные тридцатые. Длинная вешалка на колесиках густо заполнена военными мундирами с регалиями обеих армий, костюмами, советскими партийными косоворотками и строгими, непрошибаемо-сексуальными, доспехами секретарш. Нашлось место и для чисто садомазохистских прикидов с аксессуарами, развешанными повсюду, и для грозных деревянных приспособлений, предназначенных для изящного распинания нерадивых первокурсниц и теток из учебной части, латентных алкоголичек, конструктивно напоминающих брошенные в отчаянии собрать их по прилагаемой схеме детали чего угодно из мебельного гипермаркета, а с блоков под потолком повсюду свешиваются цепи с кандалами. Такая вот гоголевская, в своем роде, картина. И мы такие входим, опять почему-то все голые, восхищенно озираясь, под Имперский марш из «Звездных войн». И понеслось!..
Вот, что должно было привидеться Алле.
Не знаю, что уж там могло представиться остальным девушкам, кроме, джакузи, конечно, бассейна, сауны, бани, каскада водопада, наконец, словом, всего того, где можно и должно быть мокрой и голой, но от них почти зримо исходили флюиды нетерпеливого предвкушения.
А ты бы что себе представил, читатель?
Селиванов, звеня связкой ключей, как Плюшкин, открыл дверь и я испытал детское разочарование оттого, что проем не озарился вдруг нездешним переливчатым сиянием и в нашу честь не зазвучало торжественное эльфийское сладкоголосье. Все, однако, поспешили к двери. Селиванов включил свет, привычно дернув за почерневший шнурок из 70-х. Комната осветилась. Одного взгляда было достаточно, что бы понять - я, как всегда, оказался прав и это был кабинет Николая Антоновича. Размерами он значительно уступал зале и колонн там не было, однако, места было достаточно, что бы обустроить легальное, приятное во всех отношениях мужское убежище от проблем семьи, науки и государства. Здесь царил комфорт настоящий, старомосковский, имперский, о чем грезил еще Булгаков, брюзжа на Москву, как всякий приезжий, и к которому колхидский кесарь относился более, чем терпимо, хотя премию своего имени, в отличие от посланных сапог, не сулил, пеняя на пристрастие отмеченного драматурга к морфину. Казалось, великая эпоха законсервировалась в этой комнате. Самый воздух, тяжелый и плотный, был насыщен запахом древним, дворцовым, музейным, настоянным на чуть слышном аромате рассыхающейся старинной мебели, невидимо кружащихся повсюду ворсинках от расстилающегося бухарского ковра, едва ли не времен Ахаменидов, и тонкой пыли старых книг.
Время здесь было выдержано, как хороший коньяк в дубовой бочке.
Дуба и впрямь, было довольно – чего стоили величественные, под потолок, книжные шкафы викторианской эпохи (на Тюдоров они, явно, не тянули), возвышающиеся вдоль стен по периметру всей комнаты, оставляя только проход к балконной двери с арочным сводом. Шкафы были наполнены книгами, кое-где на полках виднелись всякие безделушки, которые, видимо, дороги были сердцу покойного. Прямо посередине комнаты возвышался изящный эбонитовый треножник, увенчанный портретом академика Селиванова со всеми регалиями. По смелым, уверенным мазкам можно было предположить в качестве автора убежденного конформиста и короля соцарта художника Налбандяна.
Все невольно поискали глазами лампаду.
- Мама захотела, что б он так стоял, - пожал плечами Селиванов. – А мне чего? Пускай стоит. Это Налбандян, между прочим. При дневном свете краски прямо так и играют
Никто не нашел возможным что-либо на это возразить.
У двери комната со шкафами и портретом загибалась наподобие буквы L, образуя глубоко личный, private, довольно просторный закуток для отдыха Николая Антоновича, не оскверненного мозгоебством классиков. У стены, на чем-то вроде полутумбочки-полукомода благородного орехового оттенка, но немилосердно исшарпанного тапками Николая Антоновича, высился японский телек с видаком какой-то древней отстойной модели, над которым висели две скрещенные сабли, одна из которых выглядела довольно ржавой. Напротив телевизора стояло массивное, роскошное кресло, оббитое красным – на таком кресле, верно, сиживал во времена Оно именитый председатель какой-нибудь монархической Думы, затыкал рты большевикам. У правого подлокотника в виде львиной лапы – воплощения имперских амбиций – стоял аккуратный столик с инкрустированной на нем шахматной доской. В противоположном углу располагалась кровать, вовсе не такая, как я, почему-то, думал – с обтруханным, грязным матрасом, набитым соломой, которая из него повсюду лезла, с ветхой фронтовой шинелькой, что бы укрываться и заштопанным солдатским «сидором» вместо подушек, а полутороместная, крепкая и величественная, тоже вытащенная, наверно, из каких-нибудь княжеских покоев. Кроме этого, присутствовали громоздкие шкаф и буфет, и в простенке угнездились несколько давнишних фотографий в рамочках, в основном милого семейного свойства, кроме одной, которая единственно была цветной и горделиво висела над всеми остальными – Николай Антонович в обнимку со стариком в бабочке, видимо, Нобелевским лауреатом.
- Сын академика, - позвала Лена, - ты бы у папы-покойника в рухляди получше пошерстил, раз видюшник у него был, значит, и порнушка где-то есть, по-другому не бывает. А то мама случайно найдет и это разобьет ей сердце. У меня родители так разбежались.
- Постойте, мы же крышку фортепиано не поднимали, может, и под ней что есть? – Спохватился я.
Селиванов побледнел.
- Типа,«Дегтярев» такой, - предположил Кулик. – Что б Садовое из него с балкона поливать, если наступит шестой день запоя.
- Или надувная баба, - прыснула Анжела, покраснев. – В такой краснознаменной форме.
- А я бы и от порнухи сейчас не отказалась, - призналась Алла.
- А представляете, какие мувиз там могут быть у Николая Антоновича? – Сделала большие глаза Женя. – Эксклюзив! Порно расцвета Третьего Рейха и паранойи Дядюшки Джо! Кровавая эпоха, вывернутая наизнанку. Хорошая фраза, я где-то прочла и запомнила.
- Про Пикассо, что ли? – Проронил я.
- Антон, - строго обратилась сестра к брату, - ты представляешь, сколько ЭТО может стоить?
- Вряд ли больше, чем всё в этом доме, - не разделила жениных восторгов Анжела.
- Ага, - припомнилось и мне, - когда-то, давно уже, правда, мелькнула статья о том, что на аукционе, чуть ли не Сотбис, за миллионы баксов неизвестный ценитель приобрел аутентичные кинопленки с записями сексуальных игрищ Гитлера и Евы Браун. Те еще были игрища, помнится, интимно намекал автор.
- Вот видите! – Обрадовалась Женя.
- Наверно, какой-нибудь ёбнутый англичанин купил, лорд-извращенец, - решила Анжела.
- Или немец, - присовокупила Женя. – Немцы, на самом деле, молятся на своего фюрера, что бы они там не говорили.
- Ну и что? И прибалты молятся, хоть он им и чужой, - сказала Лена.
- Не знаю, - изрекла Алла, - а мне вся эта нацистская дребедень уже порядком надоела. Что может быть банальнее и скучнее гестаповки-блондинки в черной коже? Степанов, неужели тебе не скучно?
Я вздрогнул.
- Ну, собственно, не то, что бы скучно, конечно, но…
- Пойду, посмотрю в фортепиано, - сдавленным голосом молвил Селиванов и его сдуло из комнаты.
Полуобнаженные женщины со стонами облегчения попадали на кровать.

...

 

 

 


Лицензия Creative Commons