ПРОЕКТ "ПОЛЯНА"


Яна Юзвак

LOVE.ZIP

Чушь! Чушь! Чушь! Дневник – последний источник, к коему следует прибегать, если хочешь знать о человеке правду. Ни у кого не хватает смелости выложить всё до конца – на бумаге: по крайней мере там, где речь заходит о любви.

Клеа – Бальтазару:
– Когда сорвёшь цветок, ветка вернётся на прежнее место. Не так с цветами сердца.

Лоренс Даррел. Александрийский квартет.


I. Гиз

В этой истории не было ни сослагательного наклонения, ни частностей, благодаря которым, любой, ничего не значащий жест приобретает стиль. Не было ничего случайного и необычного, кроме встречи двух её героев и того, что так сильно увлекло их. Но пока история продолжалась, её отчего-то всё время хотелось оправдать: дать ей имя, научить ходить, вложить слова в масляные от крымских оливок уста, уберечь от чёрного цыганского глаза, причастить всех светлых таин и показать мир таким, каким ему не суждено быть никогда – вечным и безупречным.

Что до оправданий в целом, то человек большую часть своей жизни пребывает в сомнениях – по поводу и без – и в вящей убеждённости, что только благодаря этим сомнениям он окончательно не превратился в персонажа из средневекового бестиария. Ещё бы – предназначение последнего чётко оговаривается в алхимической лаборатории задолго до появления этого проблемного существа на свет Божий. Ну, да ладно...

Сегодня мне приснился сон, что мы с тобой никогда больше не увидимся. Ключевым в этом сне было слово НИКОГДА. Ты слышишь? НИКОГДА БОЛЬШЕ. Звучит как смертный приговор. Давно слова не выглядели так объёмно: 3D-слёзы, детка, и погремушка величиной с космический корабль, разбивающийся о бесформенную планету с таким же бесформенным названием. Ты только посмотри на это безобразие: планета YA 10 000 АL. Не ты ли мне говорил, что любовь – это величина, равнозначная вечности и существующая только в координатах поэзии! Тогда причём здесь это?!

– Успокойся, – слышу я в трубке своего мобильного космофона, – всё в порядке... – И связь обрывается. Ещё бы! Мы с тобой всё-таки на разных орбитах. Всё в порядке, DetКa!

Почти всё можно изобразить цифрами, но Врага нужно знать в лицо и желательно по имени. Моего врага звали Гиз. И теперь, когда ночь в нашей полосе обнажила не только тела, но и души, а между нами, как в песне Гарика Сукачёва, 10 000 км необратимости и тонна абсолютно рабской свободы, я вижу его всё отчётливее и понимаю, что он присутствовал всегда.

Сначала – в декорациях каменного грота 15-ти метров глубиной, куда я чуть не угодила однажды летней ночью. Той самой крымской ночью, которая причудливо повергает приезжающих сюда туристов в состояние тотальной любви, а местным жителям даёт возможность заново ощутить красоту, в тиски которой они попали по факту своего рождения и в объятьях которой умрут по праву хозяев курорта «всесоюзного значения». Возможен и другой сценарий: они просто сойдут с ума от пристрастия к розовому «Мускателю», бескомпромиссной татарской конопле и прочим экспериментам с разного рода веществами. В украинском языке есть замечательное слово для обозначения сумасшедшего человека – божевiльний. Очень милосердное слово, обрамляющее существо, напрочь слетевшее с катушек, собственной волей и Божьим соизволением.

...Потом я узнала Гиза в образе сколопендры (длинною в две мои ладони), перебегающей Севастопольское шоссе. Двухэтажный экскурсионный автобус, истекая иностранным потом и разрываясь от фотовспышек, переехал эту, с позволения сказать, бронированную гусеницу с таким же наслаждением, с которым та, спустя мгновение, продолжила свой хитиновый маршрут, и уже через несколько секунд барахталась в листьях придорожной травы, победно отплясывая канкан всей обоймой своих суетливых лапок.

...Ровно через год Гиз был уже скорпионом на подоле моего короткого платья цвета еврейской юдоли. Помнится, я даже успела на нём пару раз посидеть, прежде чем поняла, что инстинкт самосохранения – это не качество (действия), а количество (времени, потраченного на это действие). Меньше чем за секунду, платье было сброшено (салют, Казановы!), а несчастное существо убито «Священной книгой оборотня» Виктора Пелевина и торжественно воодружено в белом блюдце на наш обеденный стол, который тогда представлял собой доску, положенную поверх двух табуреток и накрытую моим пляжным парэо. Испуг прошёл мгновенно, страх появился позже (к тому же, не из-за скорпиона вовсе). А на обед было вино, синий инжир, грецкие орехи и, как всегда, мечты.

...Сейчас, когда у меня ночь, а у тебя утро, Гиз стоит спиной ко мне и ухмыляется моему сонному отражению в круглом зеркале на стене в ванной комнате. У этого выходца из алхимической лаборатории морда жабы и туловище стервятника.

– Страх – это суть одиночества, – начинает он. – Одиночество – это суть свободы. Люди не умеют обращаться со своей свободой, поэтому им необходима гражданская позиция.

– Плохие стихи, Гизи, – констатирую я.

Вдруг круглое зеркало в ванной комнате завертелось, завертелось, завертелось, пока не превратилось в большой блестящий шар, на поверхности которого я увидела отражение Гиза – теперь уже с головой стервятника и туловищем жабы.

– Искажение, однако, – заметила я. – 1:0 в мою пользу!

– Ну, что – спросила стервожаба, выползая из зеркального шара, – будем играть дальше?

– Будем, – ответила я и посмотрела на своё отражение в круглом зеркале, которое, как ни в чём не бывало, висело на сиреневой стене и смиренно отражало новый кафель, покрытый испариной.

Вокруг не было никого. Разумеется, кроме свободы.

Многие истории можно рассказать, исследуя карту шрамов на собственном теле. А нашу, наверное, можно было бы описать одним единственным иероглифом, обозначающим жизнь и смерть, бытие и небытие. Я видела такой в словаре корейца, который случайно оказался у меня в гостях на Филёвском парке несколько лет назад. Кореец был художником и фотографом у себя на родине в Южной Корее, а в Москву приехал поступать в Театральное училище имени Щукина. Его звали Йон Гын, что в переводе с корейского означает Нежный Воин. Весь вечер он пил с нами крепкие напитки и говорил о том, как любит Россию, что водка «Чайковский» – эликсир бессмертия, а Достоевский – настоящий Мастер дзэн. Йон Гын полез в свой словарь и что-то долго там искал. Наконец, он радостно воскликнул:

– Вина и палка!

Наступило молчание – та единственная форма вежливости, которая сообразна подобным моментам кросскультурного непонимания. Как мы всё-таки далеки друг от друга – наша Преисподняя и их Поднебесная.

– Вина и палка! – настаивал Нежный Воин. – Мой любимый роман Достоевского – «Вина и палка»!

Наверняка в корейском языке существует иероглиф, доказывающий, что в Поднебесной преступление и наказание – суть одно и то же. Но в русском языке, с позиции 20-летнего корейца, для названия романа Ф.М.Достоевского существуют целых два слова, совершенно не связанных друг с другом, не сопряжённых горизонтом смыслов так, как Небо и Земля смыкаются в поцелуе.

– Я ждал тебя всю жизнь, – сказал ты однажды. И Ялту накрыл туман, в чьих микроскопических каплях апрельское солнце навязчиво запахло сначала подвенечной жимолостью, а потом зрелым лиловым гиацинтом.

Гиза тогда просто не существовало – он временно умер, оставив нас с нашей вечностью наедине en flagrant delit, на месте преступления.

...Ближе к ночи Йон Гын сел на полу в позе лотоса и уставился остекленевшими от водки глазами на нашего водолаза по кличке Хорхе Чёрный Жемчуг.

– Вы, наверное, очень богатые люди, – произнёс он не без сожаления. – Не материальное богатство... Духовное... Содержать такого огромного пса и не есть его – это настоящая практика дзэн!

Беседа о том, насколько полезно собачье мясо для профилактики лёгочных заболеваний (в том числе туберкулёза) как-то не задался в наших медвежьих широтах, и Нежный Воин незаметно уснул под висевшим во всю стену красным полотном с изображением золотого Будды.

Теперь, когда у тебя ночь, а у меня утро, я ощущаю на языке тонкую горечь гурзуфских оливок – с тёмными разводами, как скорпион с моего платья. Для того, чтобы оливки стали съедобными, их – каждую – прокалывают с двух сторон иголкой и вымачивают больше месяца, ежедневно меняя воду. Потом засыпают крупной каменной солью и перекладывают лавровым листом. После таких манипуляций их можно есть прямо с косточкой... Мы свою историю проглотить так и не смогли – но в Гурзуфе мы ели оливки, срывая их прямо с дерева и запивая красным полусухим вином, заедая подсохшей на солнце лепёшкой с растаявшим шосткинским сыром и выныривая друг из друга только тогда, когда местные полицейские в светлой летней форме вежливо просили нас:

– Без фанатизма.

– Это сложно, – ответил ты.

– Понимаем, – кивнул один из них, самый юный, только-только поступивший на службу воин, ещё не утративший, так сказать, гражданской нежности. И они отчалили, покачивая резиновыми дубинками, отливавшими на солнце скорее тончайшим латексом из ялтинской интим-лавочки на улице Чехова, нежели правопорядком и государственным насилием.

Вечером мы возвращались на последней маршрутке в Алупку – одни единственные в салоне на задних сидениях. Водитель с седыми, как гора Ай-Петри зимой, кудрями предупредительно выключил свет и прибавил громкости FM-волнам. Звучал один из самых моих любимых хитов Нино Катамадзе «Ахтурпа-турпа», мелодика которого с первых же нот раскалывает тебя на две части, одна из которых обожает джаз, а другая его искренне ненавидит.

Почему когда ребёнок лопочет что-то бессвязное, им умиляются и наделяют его лопотание высоким вселенским смыслом, а человеку взрослому немедленно выносят вердикт. Косноязычие – самый мягкий из приговоров; бред сумасшедшего (божевiльного) – самый нейтральный. Скорее всего, это происходит потому, что дитя пребывает в состоянии искреннего восхождения, а взрослый (состоявшийся или состоятельный, кому как Бог дал) находится в процессе неизбежного падения, при этом он постоянно оглядывается назад. На ту Вершину, где восседает Мастер, Мудрец, Хоттей, чьи волевые усилия не позволяют ему скатываться вниз – ни в будущее, ни в прошлое. Мудрец смотрит только прямо перед собой. Видит ли он нас – поднимающихся к нему и спускающихся от него – вопрос риторический.

Похоже, этот дневник о тебе и для тебя. Быть может, ты его и никогда не прочтёшь, как никогда не читал того, что хоть немного отдавало двусмысленностью; как не читал письма, адресованного тебе и порванного мною в преддверии побега, потому что побег возможен только тогда, когда тебя удерживают и просят не уходить. Вся сказка про колобка – это скрип сансары, а из сансары, как известно, без потерь не выберешься. Была ещё одна странная история с порезанными венами, но многого не расскажешь из соображений литкорректности; да и электронным страницам в наш век нано-, техно- и прочих эпохальных приставок сентиментальность совершенно не к лицу. Не в цвет. Не в ноту. Не в кайф. Но помнишь Хоттея с вершины Чатырдага? Он был первым, кто рассказал нам о Гизе и о том, что тот действует не потому что космически одинок или судьбоносно несчастен, а потому что он просто завидует нам, как в начале времён Люцифер завидовал Господу; что человеческое счастье для Гиза просто невыносимо, что музыку он старается пошло переквакать, а танцующих хватает когтистыми лапами и превращает в падаль, бросая вниз на землю с ангелической высоты.

– Как только он туда добирается и куда смотрят ангелы? – В какой-то момент Чатырдагский Хоттей, который с самого начала не хотел нас отпускать с Вершины (потому что то была наша с тобой Вершина) остался единственным участником всей этой эпопеи. Даже мы с тобой умудрились стать наблюдателями в собственной истории.

– Интересно, из скольких жизней состоит человек? – спросила я тебя прошлой осенью, глядя на своё отражение в металлическом чайнике, и вдруг увидела за спиной Гиза. Он вращал жабьими глазами и беззвучно разевал рот, пытаясь мне что-то ответить вместо тебя.

II. Хоттей

...Говорят, твоего долгого отсутствия не прощают две категории людей: работодатели и друзья. Мы с тобой не проходим ни по одной из них.

Прошло больше 40 дней, за которые мы, слепо следуя то ли распорядку свыше, то ли прижившемуся суеверию, должны были полностью выйти друг из друга – химически и ментально, потому что физически уже давно не было этого соборного существа по имени Мы. 40 абсолютно пустых и истерично наполненных событиями дней, по прошествии которых каждому из нас суждено было вновь стать глиной в руках искушённого в лепке Создателя или пасть в собственную Преисподнюю воспоминаний, отчаянных телеграфических попыток досказать друг другу то, чего не было сказано вовремя – будь то последняя встреча или первое расставание; доказать самим себе Теорему свободы, повторяя её постулаты, как индийские мантры, мученически созерцая российское великопостное небо. Можно было дать на отсечение руку, стирающую все телефонные номера и адреса, где нам радовались и откуда нас выгоняли. Руку, тянущуюся к пресловутой кнопке уничтожения с тем, чтобы снести к чертям собачьим все доказательства преступления под названием любовь – фотографии, записки, притчи на манер дзэнских хайбунов (их я подарила тебе прошлым летом, распечатанными в алупкинском банке, на день рождения и увидела в твоих глазах слёзы); изорвать в перхоть стихи с вопиющими о счастье датами. Вместо этого в мой компьютер вселился вирус (опять твои шуточки, Гизи!) и стал выдавать на электронных страницах моих текстов бесконечные, как китайские войска, ряды цифр. Это ли не наказание для поэта?! – Буквы-обортни... Это ли не награда для программистов всея Земли? – Цифры-души...

Впрочем, не отсечённая и по сей день рука была почти всё время занята сигаретой. Этим постом я честно пыталась бросить курить – перешла на более лёгкие, к тому же тонкие, сигареты Pall Mall, но вскоре обнаружила, что стала курить ещё больше. Нужно же чем-то занимать это драгоценно-обломовское время, чьи меха раньше были наполнены поцелуями, взглядами, касаниями, моими разговорами о небесных миндалях и твоим адским молчанием. Молчание! Оно сводило с ума даже твоего личного демона, вышедшего как-то из стены нашей очередной ялтинской квартирки на Льва Толстого. Никто и никогда не молчал так пусто, как это делал ты – в том смысле пустоты, которая постигается индийскими просветлёнными одним махом, раз и навсегда. Твоя же Пустота, как стёганое одеяло, была под завязочку набита моими домыслами и лежалым войлоком облитературенных оправданий. Пустота, вымещенная теперь во мне другой природы пустотой – органичной, животной, сколь угодно волчьей. Теперь это моё собственное молчание, замешанное на шизофреническом сумбуре мыслей, непроизнесённых слов, космогонических фантазий на тему, как удавить Гизи и вернуться с его головой на золотом победном подносе к солнечному Хоттею...

– Классный дед, – констатировал ты, не догадываясь о настоящей природе его мудрости.

Когда мы после тяжелейших испытаний в пути подошли к подножию Чатырдага, Хоттей восседал на его густой вершине – с птицами в бумажно-белых волосах, с солнцем вместо пуза; на его внушительных размеров мясистом носу перебирал лапками хризолитовый крымский богомол, интуитивно отщёлкивая каждое мгновение своей короткой жизни. Для Хоттея время уже давно ничего не значило, поэтому он шумно потягивал принесённый учениками зелёный чай с мятой, сочинял хокку и хохотал сквозь снежную бороду, глядя на парящего вдалеке орла.

– Всегда на стрёме, – кивнул Хоттей крылатому хищнику и, наконец, соизволил посмотреть на нас. Взгляд его длился целую вечность, покуда мудрец не произнёс своё многозначительное и шквалистое, как дыхание армянского дудука:

– Да-а-а...

Вообще Хоттей – единственное на свете живое существо, от которого я крайне редко слышала слово «нет». В его речи не было и намёка на отрицание действительности. Он впускал в себя жизнь ровно настолько, насколько это было нужно для получения высочайшего от неё удовольствия. То был поистинне великий экзистенциальный любовник!

– О! Да вы попали, ребята! – снова захохотал он, считав с нас все возможные метрики. – Ну, ничего, ничего, жулики, уж коли вы здесь, значит, справитесь. Даже он достоин существования, – Хоттей указал на орла, несущего в лапах ещё живую добычу, – смотрите, сколько радости ему доставляют чужие страдания, сколько пищи ему приносит чья-то смерть. Прямо как нам с вами. Свами... Свами... Что за прелесть этот русский язык – сплошное искушение: сколько смыслов он порождает. Иногда мне кажется, переставь ты пару букв в каком-нибудь главном слове – люди станут вдвое счастливее, мудрее, талантливее. Но лично я так и не нашёл этого чёртового слова, так и не разгадал божественного ребуса... Поэтому угощайтесь моим чаем, жулики, угощайтесь!

Через 9 дней мы с ним окончательно узнали друг друга, но договорились, что это узнавание будет единственной тайной, запрятанной от мира в наш общий походный мешок из паутины, который мы вот уже несколько столетий подряд упорно таскаем с собой в нашем путешествии без цели, времени и маршрута.

За три месяца до того, как мы с тобой научились с почти что профессиональным остервенением говорить друг другу «нет» в самых разных обстоятельствах, тебе приснился сон о китайском издателе. Как будто ты приносишь сшитую паутиной рукопись моей книги весёлому китайцу, и он в качестве аванса даёт тебе чемодан денег. Это была твоя навязчивая идея – чемодан тугриков за мою книгу. Осталось только уговорить Ротшильда. Привязать меня к стулу и заставить написать что-либо (на кнопки я нажимать умею, к тому же у меня приятная на ощупь силиконовая клавиатура). Но и это уже было: в «Прощальном вздохе мавра» Салмана Рушди – гений из-под палки, раб, пишущий о свободе. Скажи – теперь, когда у меня весна с её нежными парковыми обострениями, а у тебя зима; когда ты день и ночь вкалываешь в каменоломнях Гиза, которые он выстроил специально для тебя, и расплачиваешься по процентам с гизовым одиночеством, а пресловутый чемодан денег у тебя почти что в кармане, – думаешь ли ты о свободе, помнишь ли, как выглядит эта сногсшибательная стерва, мечтаешь ли ты войти в неё, когда она ещё спит, разбросав золотые кудряшки на твоём плече?

– Я передумал, – сказал ты мне сегодня, и эксгибиционист в кустах по дороге к метро «Волжская», где я обретаюсь теперь, завершил своё многотрудное дело диким воплем.

– Сколько тебе нужно, чтобы выкупить свою собственную свободу у Гиза? – спросила я тебя.

– Уже нисколько, – ответил ты.

– Э-э-э... Лодыри!! Алкоголики! Бомжи! Неужели так трудно подняться на Вершину и задержаться здесь хотя бы на одну жизнь?! А ещё – воины Духа называются! – так Хоттей кричал на всю округу Чатырдага, когда начинались затяжные майские дожди, и даже воинственные кабаны-секачи старались запутать свои вспаханные влагой тропы.

Когда Хоттей спускался вниз, в мир, согретый человеческим дыханием, он сам с удовольствием перевоплощался в бездомного калдырика и бездельника; юношески смущался, вспоминая своих многочисленных женщин, показывал фотографии угрюмого лешего без определённого возраста и места жительства: «Почти два обхода (каждый по 15 лет) я прослужил в этих краях лесником». Иногда ночами он горько плакал, никого не желая в свидетели. Но те в округе, кто слышал этот плач, знали, о чём он.

– Я ваш вечный ученик, – заявлял мастер после стакана водки «На березовых бруньках». – Простите меня, я не выучил урок. Я до сих пор не знаю предмета... Просветлённый – это тот, кто ищет; тот, кто находится в процессе восхождения. Учитель – тот, кто спускается. Ученик находится в состоянии ожидания. Он сидит у подножия или торчит на склонах. Это гриб. Да-да, я гриб, который ждёт, что его срежут и употребят по назначению. Но я королевский гриб. Рыжик, так сказать. Да-да, меня не нужно долго и нудно замачивать, не нужно нещадно кипятить и избавлять от земляных паразитов... Режь, соли и насыщайся – вот оно счастье потребителя Духа.

Всю зиму в Крыму шли дожди – примерно так, как они шли на вьетнамской войне в фильме «Форест Гамп», то есть бесконечно; снег (или то, что им здесь зовётся) ненадолго задержался только на горных вершинах и был беспощадно сметён двумя февральскими ураганами, скрутившими придорожные бигборды в бараньи рога, высмеяв тем самым цивилизацию и все её причудливые труды-пустышки; высмеяв и наши с тобой усилия противостоять Гизу. Но в январе мы всё-таки, несмотря на дождь, решились ненадолго покинуть логово Гиза и выйти из Ялты, подпиравшей все наши ожидания зимним мускулистым морем. Мы поднялись через Васильевку в горы и углубились в лес, где у меня усиливается и без того присущий мне топографический кретинизм, а в тебе просыпаются надёжные охотничьи инстинкты, по правде сказать, весьма рудиментарно выраженные в современных людях, страдающих интеллектом. Через час с лишним лесная, пробирающая до мозга костей, свежесть не преминула напомнить нам о том, что мы существа всё-таки теплокровные, не покрытые мехом, не украшенные серебристым мхом.

Повсюду торчали мышата – которые я с городской непривычки приняла сначала за лежащие на скользкой сосновой хвое камешки, а потом меня было уже не оттащить от полян, на чьих залысинах они росли обширными семействами. Я срезала их с жадностью гурмана-извращенца, готового продать родину ради шляпки довольно вонючего чёрного трюфеля, одиноко размазанного по белой ресторанной тарелке. Мышата – очень хрупкие грибы; мыть их – сплошное мучение, достойное быть описанным в Дантовом Чистилище; поэтому с них лучше сразу ювелирно счищать траву, налипшие прелые листья и иголки.

Под секвойями мы нашли несколько маслят – остатки осенней урожайной роскоши. Секвойю в народе называют «боксёрским деревом». Её мягкая ржавая кора похожа на покровы старого шимпанзе (это если ты действительно решил поразмять в лесу кулаки) или на монашескую дерюгу, с кровью, потом и постом впитавшую в себя человеческое смирение и святоотеческую мудрость. Макушка секвойи легко врастает в небо, а корни веками топчутся вслепую по подземным коридорам ада в поисках воды, обогащённой смертными грехами человечества.

– Ха-ха-ха! – смеётся Хоттей. – Подобными байками уже и детей малых в наше время не напугаешь. У них, видите ли, аура цвета индиго и врождённый иммунитет к страху... Не то, что у нас, смуглых и золотоглазых. Грехи, грехи, огрехи, грызи свои орехи!

Выяснилось, что знаменитый крымский рыжик найти так же непросто, как и подмосковный трюфель. Говорят, специально обученный спаниель не с первого раза может учуять тонкое амбре подземного трюфеля. Как же тогда быть нам, смертным, напрочь утратившим звериное чутьё, с рыжиками, когда те растут на крутых склонах под толстенным покрывалом старой потной хвои и не подают ни малейших признаков жизни? Но ты и на этом собаку съел! Выписывая по склону неизвестные мне иероглифы своим ножом, ты отыскал целую стаю этих грибов-призраков и привычным жестом чучельника набил ими весь рюкзак.

...Рыжик. Король в царстве грибов... Что же это за царство такое, что подставляет своих королей под твой нож?

– И всё же какие вы беспомощные, дети! – возмутился Хоттей, с удивлением обнаружив нас в логове Гиза, уже измученных плотными сожалениями о прошлом и тощими мечтами о будущем. – Говорил я вам: оставайтесь на Вершине, жулики, ведь она ваша! Боритесь друг за друга, а не против кого-то. Играйте свою игру, а не подпёрдывайте в чужой. Я знал Гиза, когда он был ещё человеком. Он и в те времена появлялся ровно тогда, когда в чьей-нибудь игре возникала прореха. Когда в партии кое-кто начинал грубо лажать или отсиживаться в ожидании хода противника. Я видел Гиза в образе женщины – сестры-монашки, которая не смотрит тебе в глаза и при этом хвалит твой чай и твои владения. Я встречал Гиза в образе друга, который напаивает тебя столетним вином на горных полянах до полусмерти – и поутру, когда ты захочешь спуститься Домой, обратной дороги ты не то что не найдёшь, её к тому времени уже просто-напросто не будет существовать; а когда ты окончательно придёшь в себя, то поймёшь, что этот друг навсегда исчез из твоей жизни, и какая-то линия на твоей ладони тоже исчезла, как-будто была начертана симпатическими чернилами. Ну, ладно, ладно, жулики, уж коли я здесь...

На обратном пути, по дороге к Зелёному озеру, мы встретили путников – шумную банду юношей и девушек, облачённых в яркие, потрёпанные южным ветром, одежды, обросших косами всех цветов радуги и дрэдами до пят; с гитарами, рюкзаками и десятками тысяч километров стопа из Атласа автомобильных дорог мира за плечами: бомжи, алкоголики и тунеядцы, как любил называть их Хоттей, пожирающие свободу в сыром виде – без соли и прочих пряностей, убивающих вкус жизни.

– Хоп-хоп, – крикнула девица цыганского вида и помахала нам рукой в тяжёлых браслетах.

Я ответила ей, хорошо зная этот позывной, но неожиданно ты ускорил шаг, и разговор, который предполагается в подобных обстоятельствах (вернее, высокопробный хипповский трёп), как-то не задался. Ребята приехали с русского севера, и я успела только обмолвиться о том, что горчак – это самый нелепый гриб, обитающий в Крыму, он условно съедобный (его тоже, как и оливки, вымачивают столетиями), размером он до колена от земли и цветом напоминает лакированную какашку из ялтинского магазина «Проказник» на Киевской улице; что Бердяев глубже Сартра, как Волга супротив Сены, а Ошо Раджниш – это наше всё, после, конечно же, Пушкина.

– Странно, – усмехнулся ты, когда я застала тебя у Зелёного озера закуривающим сигарету, – они приняли меня за своего.

Действительно странно, малыш: Гиз к тому времени уже успел впустить в тебя свои ядовитые когти. Но, видимо, яд подействовал не сразу, и твои изрядно отросшие волосы цвета луковой шелухи стали выпадать позже – вместе со свободой.

После бани, которую мы устраивали по средам, в светлом двухэтажном домике у подножия Чатырдага, неподалёку от горного ручья, Хоттей любил рассказывать истории из своей прошлой жизни. Когда-то он ещё не был Хоттеем-отшельником, а ученики не сделали его своим Мастером, что обязывает, по меньшей мере, к последовательности действий, а то и к сурово продуманной авторской методе. В своей прошлой жизни Хоттей недурно играл в шахматы и однажды даже выиграл у Гиза многодневную партию; он ходил на кабана с одним единственным патроном и учился в Иркутске, Симферополе, Москве, постигая совершенно не сочетаемые друг с другом профессии; у него было три жены и множество детей – своих и чужих; он жил в тесных институтских общагах и просторных фамильных замках из песка, в пещерных монастырях и публичных домах:

– И всё-таки я всегда был рабом, – закончил Хоттей, задержав взгляд на горной вершине, на которую приземлилось облако в форме осла. – Раб и есть. А говорят, что рабы не мы, немы... В наше время и рабы научаются говорить, да так орут порой, что свободным гражданам только и остаётся, что молчать. Но это не про нас – правда ведь, жулики?

У Зелёного озера ко мне подошла беременная белая ослица, покрытая густой ангоркой. Она лизала мою руку шершавым языком, вертела мохнатыми ушами-прялками, лунооко заглядывала мне в глаза и не отошла до тех пор, пока я не догадалась угостить её сигаретой, из милосердия к наивному животному отломив синтетический фильтр. В тот раз, вопреки всем дуалистическим законам света, небо отражало озёрную воду и казалось мутно-зелёным.

...Последние новости косвенно связаны с небом. Польша, которая только-только стала налаживать дружественные отношения с Россией, потеряла всю свою политическую элиту (более ста человек) в авиакатастрофе в нашем небе над Смоленском. В Исландии извергается вулкан с неспешным северным названием Эйяфьятлайокудль, набрасывая, как сеть, облако пепла на Европу, так что авиарейсы в воздушном пространстве большинства стран Евросоюза отменены на неопределённый срок.

«Мир гораздо шире, чем наши представления о нём», – любил повторять Хоттей. Как раз в тот день исполнилось ровно 10 лет, как без вести пропал его старший сын, художник, первенец, повод для длинных вечерних слёз…

Когда в 14 лет я только начинала свои подъездные опыты с табаком, его вкус был совершенно другим. Теперь у меня снова ночь – и сигарета в безвоздушном пространстве подъезда, зелёные стены которого щедро освещены лампой дневного света.

III. Альбо

Это простой рекламный ход: используя трафарет, нарисовать белой краской на асфальте частые следы башмаков – так чтобы ты, прогуливаясь в своём райончике, точно уж заглянул в ресторан, где подают самый украинский в столице борщ, и чтобы наверняка лишить тебя возможности совершать лишние телодвижения в поисках, например, самых французских в столице круассанов.

В книжный магазинчик, неподалёку от моего дома, «ведут» следы-сперматозоиды, призывно виляя белыми хвостиками и кивая безглазыми головками. Их путь пролегает мимо ЗАГСа, скорее похожего на мавзолей, плотно облицованный чёрным полированным мрамором; по ним часто ездят такие же чёрные сверкающие лимузины с рюшевыми свадебными куклами-моргалками на капоте и со скрещенными кольцами-мигалками на макушке. Отсюда траектория псевдосперматозоидов резко меняется, сворачивает вправо и приводит к трём ступенькам, ведущим в книжную лавочку с дурацкой вывеской: «Книги Х». Вот уж действительно – Ха! Как всегда, по задумке природы, самое интересное начинается внутри: сперматозоиды разбегаются по полу магазина, смыкаются в небольшие группки, приобретают различные цвета и вереницами ползут к определённым книжным стеллажам, оплодотворяя густые фантазии редких здесь посетителей.

Магазинчик никогда не производил впечатления процветающего: на кассе сидело нечто недовольное, с короткой мышиной стрижкой и срывающимся голосом, которым впору рассказывать болезнетворные байки о климаксе и о последствиях спермотоксикоза. В консультантах ходил настоящий птеродактиль в английском твидовом костюме круглый год, без конца сующий свой клюв в книгу, которую ты украдкой пролистываешь и кожаным сморщенным крылом приглашающий тебя к столу с «новинками», которые на самом деле уже лет пять как достойно занимают полки букинистических магазинов. Справедливости ради стоит заметить, что парочка из кассирши и консультанта вышла идеальная, образы объёмными, голоса стереографическими, а книжный ассортимент был способен удовлетворить самого охочего до чтива столичного интеллектуала. Правда, кто-таки не поленился нарисовать следы-сперматозоиды – для меня до сих пор остаётся загадкой. Вполне возможно, что в своё время эти кляксы являли собой метафорическое пожелание их лучшего друга в период семейного кризиса этих чудо-юдо-голубков. Или это были просто их собственные несбыточные мечты? Никто не знает, а сокращать дистанцию и расспрашивать их о фамильных тайнах мне тогда абсолютно не хотелось.

Моя спермо-стерео-дорожка была сиреневой – да я и не особо задумывалась, куда идти, так что вскоре обнаружила себя у полки с душеспасительной литературой в авторстве мудрецов Востока: старый плут Ошо Раджниш, зомбирующий свою паству простейшими мантрами радости, счастья и любви, увлекающий одиночек в космический танец сопричастности; продуманный теоретик Лао Цзы, констатирующий банальности поэтическим языком иероглифа: «Лучше ничего не делать, чем стремиться к тому, чтобы что-либо наполнить. Когда дело завершено, человек должен устраниться». Чуть выше угрожающе свисал красно-золотой том ещё одного индийского реформатора, развернувшего свою деятельность на Западе, – любимого ученика Рамакришны, Свами Вивеканады, книга под названием «Практическая Веданта»: «Человек, рождаясь непокорным, возвещает своё появление криком, протестуя против законов, среди которых ему придётся жить, борясь всё-таки за Свободу… Сама идея рабства предопределяет скрытое наличие свободы... Даже Создателя человек волен постигать так, как ему заблагорассудится».

Была здесь и брошюрка с историями о суфийском мастере Рабие Аль-Адавии, которая огрела палкой Мастера Тысяч Мастеров за то, что тот не решался войти в мечеть. «Не достоин», – ответил он на вопрос Рабии о том, какого чёрта он тут околачивается. «Недоумок, – негодовала Рабия, – как вы все не можете понять, что Дом всегда открыт, гость ты в нём, враг или друг Хозяина! Если ты, конечно, не претендуешь на роль хозяина, дурак!» Несколько дней спустя Мастер Тысяч Мастеров гостил уже у Рабии в доме, где увидел весь исчёрканный чернилами Коран, с исправлениями, дополнениями и многочисленными сносками и комментариями на полях. «Что ты сделала с Книгой, негодная?!» – возмутился великий суфий. «Ничего особенного, – ответила та с удивительным спокойствием, – просто исправила несколько ошибок в тексте». «В Священном тексте, женщина!» – продолжал Мастер. «Да, – согласилась Рабия, – но и в священных текстах закрадываются ошибки. Их же пишут люди. Вот смотри, – Рабия открыла Коран, – здесь написано: увидишь дьявола – возненавидь его всем сердцем». «Ну?!» – Мастер Тысяч Мастеров был в гневе. «А моё сердце подсказывает: увидишь Дьявола – люби его. Он не знает, что такое Любовь. Он будет ошеломлён, сражён орудием, которого никогда не видел – и потому побеждён. Тьма может быть ослеплена только Светом». Говорят, после этой беседы Мастер тысяч Мастеров танцевал семь дней подряд, а потом вошёл в Дом Возлюбленного Бога своего...

Всех их я любила уже так давно, так глубоко их тонкие щупальца небесного познания, как вирус, проникли в мою кровь, что теперь я касалась знакомых переплётов, как касаются давнего любовника, который через несколько лет необщения вдруг ни с того ни с сего решил навестить тебя и без лишних пританцовок начал с главного.

Я ещё раз провела взглядом по психотерапевтическим силуэтам фраз из Дипака Чопры и собралась было перейти к следующему стеллажу, заставленному дешёвыми изданиями карманных книг экстремистского содержания, как вдруг обнаружила на полу меж двух стеллажей, забившуюся вглубь чёрную пыльную коробку с небрежно приклеенной сбоку картонкой: «Всё по 5 рублей», – значилось на ней. Я вытащила коробку на свет Божий. И, о, чудо – это был настоящий клад: Лоренс Даррел во всей его интернациональной красе. «Александрийский квартет» в 2-х томах, «Авиньонский квинтет», двухтомник поэтической шизофрении «Бунт Афродиты»; до того момента неизвестные мне «Мой брат Ларри» и «Письма к Генри Миллеру»; на дне коробки лежала (и, видимо, уже давно, потому что листы посерели) распечатанная подборка дарреловских стихов, заботливо скреплённая в двух местах степлером, – в общем, всё, что можно теперь скачать из интернета, не заботясь о соблюдении авторских прав, но что чрезвычайно приятно держать в руках, особенно за такую цену. Я схватила коробку и подошла к кассе – Мышь удивлённо посмотрела на меня, Птеродактиль одобрительно кивнул и замахал крыльями:

– «Помнишь ли, о, так давно это было,
Как брели мы в сумерках по краям облаков
Тропинкой к звёздам и нашли
Пещеру...»

«Так вот в чём их тайна», – подумала я, возвращаясь домой. Вот только когда, где и при каких обстоятельствах они превратились в тех, кем являются теперь, одному Богу известно. Возможно, они счастливы и в этих воплощениях – параллельные реальности, независимые от смены сезонов и политических режимов. В конце концов ты тоже когда-то разговаривал с пустотой:

– Одному Богу известно, что люди делают с этим нежным цветком под названием любовь...

Дома я открыла «Жюстин», первую часть «Александрийского квартета», и пока идут нежные апрельские дожди, пью эту книгу, как пьют винтажное вино перед старинным камином.

Боюсь, что при встрече (а она состоится неизбежно – в этой жизни или в любой другой) я просто не узнаю тебя – точно так же, как ты после моей осенней поездки в Москву принялся заново изучать меня (только я сошла с Симферопольского поезда), подозревая во мне необратимые метаморфозы, которые на самом деле произошли с тобой. Помнится, меня тогда долгое время не покидало ощущение, что я опоздала ровно на один день. Гиз уже присутствовал в поле твоего зрения, и накануне моего приезда вы отмечали окончание вашей «холостяцкой жизни», сопровождая банкет большими глотками выдохшегося «Черниговского» пива и сентиментальным покачиванием пьяных мужских голов.

По истечении десятка страниц ты – уже – перешёл в литературное пространство моего дневника, как переходят в мир иной. Здесь другие законы, Альбо, и это так же верно, как и то, что, когда мы познакомились летом 2008-го, у тебя на руке не было линии судьбы. Я ни в коем случае не хиромант, но картография человеческих ладоней мне более или менее известна.

Так просто превратиться в схему, Альбо, стать воспоминанием или домыслом в чьей-то горячечной голове, в чьём-то недобитом сердце, – достаточно выйти и притворить за собой дверь. Но, слава Богу, формат (нет, терпеть не могу этого слова и его современные метастазы), стилистика дневника не предполагает чёткой романической схемы, не развивает с закруглёнными краями идеи; в дневнике можно бросить персонажей на полпути, потому что именно это естественным образом происходит в жизни, и никто не станет заботиться о том, чтобы довести своего героя до победного литературного конца. Так случилось и с Альбо, когда он вышел и затворил за собою дверь. Нет, он даже и этого не потрудился сделать, но тут же перестал существовать в реальности.

Как потрясающе нагло устроен человек . Мало того, что он с утра до вечера думает о себе. Так он ещё хочет, чтобы о нём думали другие. Как всё-таки короток человек и безнадёжен в своих бойцовских приёмах, а ведь ты должен помнить, что любимой песней Альбо была «Закрой за мной дверь, я ухожу» Виктора Цоя. Бедный Альбо, ты вышел в ту дверь, которая не закрывается, и, несмотря на московское потепление и весеннюю общительность прохожих, в моём сердце до сих пор гуляют крымские сквозняки.

– Чёрт возьми, у вас прямо гастрономический роман какой-то – вы просто едите друг друга, – Гиз говорил тихо, как будто исподтишка, и в конце каждой фразы цокал языком, что придавало его речи прокурорский тон, мол, цыкнул языком, ударил молотком, и приговор вынесен, покиньте суд, граждане.

Мы с Альбо были с ног до головы поглощены друг другом после, как нам тогда казалось, длительной разлуки (чуть больше месяца), и не сразу заметили, как Гиз стал постепенно проникать в нашу жизнь. Так прибывает вода, по капле просачиваясь сквозь игольное отверстие в днище деревянной лодки. Гиз был само очарование, когда мы пригласили его в наш дом (близ Воронцовского дворца, снятый, как здесь часто бывает, до наступления холодов) – с летней кухней, террасой и белыми кустовыми розами в саду.

Глядя на ртутное осеннее море, Гиз рассказывал сентиментальные истории детства, прошедшего на Крайнем Севере; с пристрастием говорил о каменоломнях и алмазных копях (и я заметила, как тень пробежала по твоему лицу, Альбо); в образе видавшего виды Казановы Гиз живописал свои любовные приключения, сопровождавшиеся рождением детей и неизбежно заканчивающиеся алкогольно-депрессивным одиночеством. Он и сейчас пребывал в этом уже знакомом ему состоянии одиночества и всё же делился с нами своим миром так, как угощают вкусным домашним пирогом – предлагая гостям аппетитные кусочки, но не вдаваясь в секреты рецепта. Гиза хотелось отпоить местным красным портвейном, согреть крымским солнцем; мы выгуливали его печали вьющимися тропинками Воронцовского парка и вечерами все вместе слушали его любимую группу «Yellow», на мой вкус, весьма однообразную в больших количествах. Тем не менее день Гиза начинался с одиноких прогулок от дома к морю и, независимо от событийности, традиционно заканчивался возлияниями на диване перед телевизором – позже я обнаружила целый склад прозрачных водочных штофов, рассунутых по шкафам.

Однажды, поймав за короткий хвост солнечный ноябрьский день и вооружившись вином и фотоаппаратом, Альбо, Гиз и я спустились на алупкинский городской пляж, разлеглись на тёплых камнях и я, наконец, увидела на лице Гиза улыбку – невероятно обворожительную, искреннюю улыбку маленького мальчика в пунцовой кепке, счастливого тем, что у него есть (здесь и сейчас). Он оттаивал и раскрывался, а его демонстративные уходы в лабиринты самого себя стали происходить значительно реже.

– Наконец, у меня появился друг, он настоящий – шепнул мне Альбо, с гордостью глядя на занятого у мангала Гиза.

Вскоре не было ни дня, чтобы мы не виделись с нашим новым знакомым, а если и случались таковые, то мы начинали безумно скучать друг без друга, перезванивались и назначали свидание. На одно из них Гиз пригласил нас с Альбо в своё холостяцкое логово – небольшую квартирку на верхних ярусах Ялты, которую мы между собой называли «хижиной дяди Гризли». Когда мы с Альбо вошли в приоткрытую дверь, на столе стояла откупоренная бутылка «Инкермана», были расставлены приборы на троих, потушен свет и зажжены свечи. После ужина мы гуляли по вечерней Ялте, наблюдая подступающее к краям набережной море, танцевали под столетним платаном и купались голышом на Массандровском пляже, согреваясь дешёвым коктебельским коньяком. В довершении ко всему Альбо порвал свои последние сандалии, и из чувства дружеской солидарности мы все возвращались домой босиком, забавляя немалочисленных здесь ночных прохожих.

– Я больше не могу здесь оставаться... Здесь очень красиво, но здесь нет тебя... Я скоро приеду, – кричал в трубку Альбо, позвонив среди моей столичной ночи.

Но когда ты работаешь в каменоломнях Гиза, от тебя уже ничего не зависит, малыш. Какие камни ты там ворочаешь, Альбо, что за них приходится платить твоей свободой и моей любовью?

...В Москве произошли теракты в вагонах на станциях метро «Лубянка» и «Парк культуры», снова разделив мир Аллаха на правоверных мусульман и исламистов, которым даже не пожелаешь смерти, потому что их жизнь измеряется килограммами тратила. Холодно. Растущая луна. К концу недели обещают снег.

IV. Борис и Олди

– Когда через 9 месяцев из совместной жизни ничего не рождается – пора бить тревогу, – как будто в воздух сказал Хоттей, перебирая прохладные нефритовые чётки у себя на пузе.

Я с самого начала не хотела въезжать в ялтинскую квартиру Гиза, будучи беспричинно, но абсолютно уверенной в том, что она окажется нашим с Альбо последним крымским пристанищем. Так оно и вышло. Здесь это называют «чуйкой» – чутьё, ощущение, интуиция, мать её! Во-первых, как потом выяснилось, все два месяца Гиз внимательно присматривался к нам, хотя вроде бы никаких совместных проектов, связанных с неразглашением государственной тайны, не предполагалось.

– Я хочу угодить тебе, – заявил мне он, щуря и без того маленькие глазки, когда мы втроём сидели в кафе на ялтинской набережной и, изучая винную карту, выбирали, чем бы ещё потешить наши избалованные здешним ассортиментом пристрастия.

Во-вторых, пока Гиз перед отъездом из Крыма с эстонской скоростью размышлял над тем, сдавать нам своё драгоценное логово или нет, можно было подсуетиться и подснять что-то в той же Алупке, но Альбо упёрся рогом и ничего слышать не хотел о подобных альтернативах. Я потихоньку паковала вещи, на всю катушку включив единственный в доме калорифер, и, чтобы в конец не отупеть от внутреннего беспокойства, спускалась через Воронцовский парк к обглоданным штормами волнорезам на пляже «Лазурный берег» и подолгу смотрела вдаль, на дугообразную линию горизонта, насмерть обручившую одинаково мутные небо и море. Потом возвращалась домой и машинально включала свой маленький чёрный нетбук – многие из стихотворений, написанных прошлой осенью в Алупке, вошли в мой свежей датировки поэтический цикл «Сюр-ля-Крым», многие были навсегда стёрты из памяти компьютера (за последнее время я научилась делать это легко и почти не задумываясь), клавиатуру которого, к тому же, я в приступе меланхолии залила липким нектаром самого божественного на свете вина – «Мускат белый Красного камня».

Весь ноябрь ко мне на чай с завидной регулярностью захаживал наш хозяин Борис – высокий худощавый персонаж с очень подвижной мимикой и такой же психикой, в профиль он похож на боевого орла, только что сбившего грозовую тучу. Борис любил повторять: «Мне не нужно, чтобы не было врагов, мне нужны надёжные друзья». Он отлично метал ножи в саду с белыми розами, выбрав мишенью старую бесплодную грушу, уважительным шёпотом рассказывал о друзьях-чеченцах (называя их исключительно «чехами»), научивших его виртуозно обращаться с огнестрелом; он служил в армии и честно мотал срок в Нижнем Новгороде за разбой; открывал свой автосервисный бизнес в Москве начала 1990-х, танцевал профессиональный стриптиз в Киеве. Когда с айвовых деревьев облетели последние листья, этот алупкинский Робин Гуд, молитвенно повторяя имя Кропоткина, экзальтированно предлагал мне в ответ на деятельность местных властей открыть настоящий политический тотализатор и отстреливать обидчиков всех сирых и убогих по одному, цинично увозя их в горы с завязанными глазами и зачитывая им в лесу монологи Гамлета: Борис обожал Шекспира (репринты гравюр к его пьесам были наклеены на красные картонки, вставлены в рамки под стекло – наш хозяин ещё и плотничал – и любовно развешаны по всему дому). Второй его страстью был чёрный пророк современности Чак Паланик, и мы однажды славно повечеряли, обсуждая экспериментальный паланиковский роман «Уцелевший» и фильм «Бойцовский клуб», Борис даже побрился наголо по этому поводу и зачастил в тренажёрный зал «гнуть железо».

– А знаешь, что такое «день сурка»? – спросил меня Борис, огруглив серые глаза, и, не дожидаясь ответа, сразу пояснил. – Это бывает только зимой. Когда ты выходишь в центр Алупки, и, кроме парочки алкашей, там гуляет только ветер. По зиме этот город провоцирует алкоголизм и сумасшествие, ну, и канабис, естественно, – наш лучший друг. О-о-о... Кстати, не знаешь, почему наш Ленин стал золотым? Я имею в виду памятник напротив остановки 10-й маршрутки... О-о-о... Вот и я не знаю.

Поскольку беседы с Борисом ни к чему не обязывали, даже к правде, мы с ним играли нашим прошлым, как в пинг-понг, периодически закручивая его невесомый и порой совершенно неуправляемый мячик.

А вот с Альбо я стала видеться всё реже и реже, встречаясь только вечерами за скромным ужином или в постели, – потому что, когда Гиз удостоверился, что угождать мне совершенно бесполезно, он вплотную занялся Альбо, для начала дав ему домашнюю кличку Альбинос. Они ежедневно встречались в Ялте и проводили кучу времени за разговорами о жёнах Гиза. Первая жена под занавес их с Гизом совместной жизни пыталась отравить его и избить при помощи знакомых амбалов в тренировочных костюмах. Последняя устроила показательные выступления в компании двух молодых армянских парней. Между этими двумя у Гиза были ещё две жены, но о них он по каким-то соображениям умалчивал. На самом деле, то были ничем не примечательные истории из арсенала обывателя, каких тьма, но Гизу полгода назад исполнилось 40 лет, и его взрощенное десятилетием предпринимательской деятельности самолюбие крепчало с каждой фразой таких вот воспоминаний. По словам Гиза, он «физически наказывал» своих женщин, собирал вещи и уходил в никуда. На самом деле независимый с виду Гиз действовал по одному и тому же сценарию: сначала он женился, потом по тем или иным причинам разводился, и в итоге посещал своих, уже бывших, жён по очереди. Гарем Гиза пополнялся приблизительно раз в четыре года. (Позже, возвращаясь в зимнюю Москву, я разговорилась в плацкартном вагоне с павлоградской цыганкой, которая сказала мне, что 4 года – это традиционный цыганский брак. За это время любовь выгорает дотла, и если не совершить жертвоприношения, не задобрить судьбу, то чувства благополучно умирают с голоду. Вероятно, Гиз скупился на жертвенных тельцов.)

На сей раз Гиз приехал в Крым перевести дух и подумать о будущем, но время его пребывания подходило к концу, а наш приятель, имея, как он сам выражался, колёса под задницей, практически никуда из Большой Ялты не выезжал, что выглядело как минимум странным на зрелищных пространствах Крыма. Гиз поведал Альбо и о своих многочисленных любовницах, щедро рассеянных по миру и смиренно ожидающих его решения «завидного жениха».

– Проститутки не в счёт, – заканчивал Гиз. – Проститутки – это мясо.

Помнится, я тогда за глаза называла Гиза мясоёбом, и он фактически перестал существовать для меня как человек со своими живыми реакциями и постепенно превращался в функцию, довольно простую и одноликую.

– Ты мне просто завидуешь, – Альбо еле ворочал языком после очередной встречи с Гизом, который пригласил его в боулинг. – Наконец, у меня появился настоящий друг, и ты не можешь этого вынести... Я вообще не собирался сюда возвращаться, это Гиз отправил меня на такси...

На следующее утро весьма помятый и похмельный Гиз нанёс мне дипломатический визит вежливости с огромным букетом белых лилий и попросил не делать скоропалительных выводов по поводу его сложной и непредсказуемой натуры.

– Я уже их сделала, Гизи, – ответила я ему, – ты немного опоздал. Видишь ли, «по когтям узнаешь льва»...

– Вижу.

Альбо был немало удивлён (хотя и постарался не подать виду), внезапно обнаружив нас с Гизом, премило беседующих на нашей терассе; но уже тогда было непонятно, кого Альбо ревнует больше. Единственное, что не могло меня не насторожить, так это то, что Гиз перестал смотреть в глаза и, соответственно, с трудом выдерживал прямые взгляды. Он часто моргал и будто бы мечтательно отводил взор то на солнечную корону Ай-Петри, то к воюющему с самим собой морю, то на небо, где для Гиза до сих пор, к его 40 годам, так и не нашлось ни одного божества, в которое он бы поверил.

По правде сказать, здесь, на созерцательной территории Южного берега Крыма, всегда есть то, чем можно усладить свой ускользающий от действительности взор, при этом романтически дав ему музыкальное разрешение. Однако же, на мгновение отвернувшись, я ловила на себе вычисляющие взгляды Гиза – да так, что от них хотелось немедленно отряхнуться, хотя бы просто по-собачьи помотав головой и повиляв жалким обрубком несуществующего хвоста.

Примерно тогда же Гиз, расслабившись под воздействием крымского «Мускателя», проговорился, что занимается чёрной магией. И ещё одна грустная новость: Альбо перестал воспринимать поэзию.

– Вы когда-нибудь съедите друг друга, – неустанно талдычил Гиз, когда в его присутствии я и Альбо страстно спорили друг с другом или вообще начинали жутко ссориться. А делали мы это всё чаще и чаще.

...Нет, я действительно знавала людей, совершенно не чутких к оперному пению или, скажем, равнодушных к балету. Я слышала и о тех, кто, зная старославянский, абсолютно глух к тексту Божественной Литургии, звучащему в храме. Но о существовании поэтического полотна мира Альбо знал не понаслышке, ведь он когда-то сам умело ткал его. 2:0 в твою пользу, Гизи! И вопрос: как ты посмел позариться на святая святых?!

Правда состоит в том, что, когда Альбо через месяц взвыл и сказал Гизу, что хочет покинуть его волшебные каменоломни (а по их уговору (или это был самый настоящий контракт?) Альбо мог свинтить оттуда в любое время), Гиз постоял, подумал и... Исчез. Он просто-напросто провалился сквозь землю на несколько дней. Решающих для нас на тот момент дней. Когда Альбо пытался ему дозвониться, то слышал, как Гиз пьяно мычит в трубку, тщетно объясняя, где именно он находится – не было понятно ни слова. А потом и вовсе в телефоне раздалось какое-то потустороннее бульканье и кваканье, и номер Гиза стал недоступен.

Близилась Пасха, время отдавало пассы не в нашу пользу, и не оказалось ни одного попутного ветра в сторону друг друга. Где вы были в тот момент, ангелы крылатые? И это меня-то всю жизнь называют вертихвосткой!..

Олди. О! Это ещё тот персик (в смысле, персонаж). Старший брат Бориса пытался произвести должное впечатление, но не производил оного. Только раздражал своими попытками играть роль второго хозяина, хотя по праву мог занимать место первого. Такое часто случается именно с близкими людьми, а особенно между братьями, один из которых одержал победу над своим внутренним врагом и пошёл дальше, а другой так и не смог повторить подвиг своего положительного родственника и стоял на месте – прочно и порой порочно. Я понятно выражаюсь? Короче. Олди был самым настоящим «аликом». Он заливал. Выпивал. Калдырял. А раз в полгода у него случались трёхмесячные запои. Приблизительно так.

– Это всё его жена, – оправдывал брата Борис. – Я называю её: черноротая. Ни одного доброго слова за всю жизнь... А ведь у Олдера золотые руки – посмотрите вокруг, – и Борис указал на опустевший бассейн, на дне которого в грязной лужице плескались 4 карася, каждый из них поместился бы на моей ладони вместе с хвостом и головой с глупо остановившимися глазами. – Вдобавок Олди – лучший рыбак в Алупке. Когда он не пьёт, то ходит в море в любую погоду и ещё ни разу не возвращался с пустыми руками, то есть сетями.. Мы его все, как можем, очень бережём.... 5 лет назад в большой шторм – волны тогда перехлёстывали за Айвазовский (ты же видела камень Айвазовского? О-о-о...) – моего брата спас дельфин: вытолкнул его на берег и уплыл обратно. Олди не любит вспоминать эту историю. Но даже в тот день у него в руках был садок с лисами (ты же знаешь, как выглядит рыба-лиса? О-о-о...), мы еле разжали Олдин кулак, когда его откачивали. Пьёт? Да... А кто здесь не пьёт? Кроме меня, конечно... Зато я курю. Ну, ты понимаешь, о чём я. О-о-о...

В алкоголизме тоже, наверное, есть своя литературная прелесть, свой, так сказать смыслообразующий акцент. Олди уже неделю как жил на другой половине дома – не знаю, что у него за жена (я ни разу не видела её чёрного рта), но Олди частенько прятался здесь от мира: сначала, чтобы уйти от него, потом – чтобы прийти в себя. По вечерам (вернее, ближе к ночи) Олдер стучался к нам, проверить, что записано на его абсолютно безымянных лазерных дисках из старых завалов и рассказывал, как он преображал этот дом, в котором мы с Альбо живём. Мы же, в свою очередь, смиренно выслушивали его хозяйские бредни, ставили диск в DVD-проигрыватель, потом, под чутким Олдиным руководством, подписывали диск чёрным маркером и вежливо выпроваживали его восвояси – пить в одиночку. Через минуту снова раздавался стук в дверь, над которой висела самодельная булава со вкрученными в деревянную башку винтами-саморезами:

– Слышь-слышь-слышь... – начинал Олди и просил то сигарету, то крупной каменной соли, то муки – рыбу зажарить, то топор – кашу сварить.

Было совершенно понятно, что Олди хочет заполнить свой размазанный по циферблату пьяный вечер разговорами «за жисть», но так как, в отличие от своего младшего брата, Олди говорил с трудом даже по трезвости, беседа не клеилась, какие бы темы мы не заводили. Он лишь виновато пожимал плечами, глядя сквозь твои зрачки, и как-то нелепо улыбался. Так иногда улыбаются дети лет 5–6-ти, когда на месте молочных зубов у них ещё не выросли коренные, отчего они (дети, а не зубы) кажутся одновременно смешными и жалкими.

В то утро я проснулась от шума в саду и по репликам, бомбардирующим нашу разболтанную форточку, поняла: Олди отмечает свой день рожденья. Неважно, что родился Олди абсолютно в другой день и даже в другой месяц, но он позвал товарищей и начал праздновать жизнь в том виде, в котором он её застал сегодня в 6 часов утра. День обещал быть ясным, и стаканы, в которых подрагивала дешёвая водка, ловили солнце всеми своими непробиваемыми стеклянными гранями. На столе лежали три сморщенные редиски, уже размякшая айва, чья-то темноволосая голова и слой пыли, поверхности которой моросивший ночью дождь придал фактуру лунного ландшафта.

– Слышь-слышь-слышь, – обрадовался Олдер, завидев меня. – Знакомься, – он указал на темную храпящую голову, – это Шурик, полковник авиации.

«Всё может быть», – подумала я. Но по состоянию этого, на мой нюх, чересчур «синего» полковника сложно было догадаться, с какого именно аэродрома он только что прибыл. Ведь в ближайшие лет сто ему вряд ли удастся куда-нибудь улететь из родной Алупки, разве что с её высоких бутовых стеночек в «день сурка» (но – трагических сценариев судьбы Шурика мы рассматривать не станем).

За столом из стороны в сторону раскачивался ещё один Олдин товарищ по стакану – легендарный Витёк по прозвищу Ленин. В сущности он ничем не был похож на вождя пролетариата, кроме лысины. Длинный – очертаниями напоминающий кипарис, поддакивающий ветру макушкой. Ясноглазый – потому что не привык врать. Открытый – он напрочь отказывался верить в злую природу человека, её он просто пропускал, как школьник ошибки, поэтому результаты выходили плачевными. Одни утверждали, что Вите 40, и он из-за своего беспробудного пьянства плохо выглядит. Другие уверяли, что ему все 70, и у него есть престарелый сын и уже совсем взрослый внук, работающий пожарным в Севастополе. Я разговаривала с 90-летней старухой, которая доживала свой век в проржавленном бывшем киоске «Союзпечать» со скамейкой внутри в качестве лежанки, потому что на месте её сараюшки кто-то выстроил частную мини-гостиницу. Женщина пила по-чёрному всю свою сознательную жизнь, от неё отказались собственные дети, а сейчас подкармливали совершенно чужие люди. Так вот, эта старушенция, внешность которой описать невыразимо сложно в виду её пустой биографии, убеждала меня в том, что Витёк сватался к ней, когда та была ещё девицей, а Витя – бравым офицером. Только какой армии – я так и не поняла. Слышала только, как он в пьяном угаре частенько переходит на немецкий, но каким образом это можно связать с воспоминаниями бедной старухи – сказать трудно. В Алупке слухи размножаются со скоростью микробов из современных фильмов ужасов; поговаривали даже, что Витя беглый немец.

– Вить-Вить-Вить... – было ясно, что Олдер в нужной кондиции.

– А давайте, – Витёк взял наполненный стакан, – выпьем за то, что мы все так сильно любим.

– За водку что ли? – полковник авиации приподнял голову со стола.

– Дурак!..

– Вить-Вить-Вить... – довольно улыбался Олдер.

– Выпьем же за животных!.. За птичек, кошек, собак, за рыбок!..

– За рыбок, за рыбок!.. – обрадовался Олди. Он, шатаясь, вышел из-за стола и направился в дом.

Через пару минут Олди с гордостью выставил на стол круглый аквариум с болезненно-нефритового цвета водой, где один над другим шевелили плавниками 4 карася, выловленные им на зиму из своего бассейна, и три товарища ещё долго возносили здравицу всей флоре и фауне планеты Земля.

Пока я впопыхах собиралась на своей половине, чтобы побыстрее покинуть место сего незамысловатого пиршества, у них разгорелся спор, и было слышно, как Витёк недовольно кричит, что он, мол, не любит пьяный базар, а уважает настоящий мужской разговор. Ситуация оказалась классической, а предмет спора простейшим: всем хотелось выпить, но никто уже не мог идти за следующей дозой радости.

Сбежав, наконец, как в укрытие, в Воронцовский парк, я обратила внимание на компанию местных старшеклассников, которые, держа наполненными тёмным вином пластиковые стаканчики, всерьёз призадумались, за что же им всё-таки пить. Я хотела было их направить на обучение к Вите-Ленину, но среди них, разумеется, нашёлся свой поручик Ржевский:

– Ну, за «свиной грипп», пацаны! – произнёс он. И, погоготав ломающимися голосами, они переместились к искусственному пруду с розовыми кувшинками и юркими, как стрелка секундомера, рыбками пунцового цвета, которых почему-то в этих краях упорно называют «золотыми».

К середине ноября до Крыма добрался знаменитый грипп H1N1, официальные власти объявили об эпидемии и, угрожая штрафными санкциями, обязали работников общественных заведений надевать на рабочих местах защитные маски – всё это выглядело щекотливо, как японский порнокомикс; лимоны, чеснок и лекарства бессовестно дорожали на глазах у обнищавших за год всемирного кризиса людей – на украинском языке всемирный кризис звучит совсем уж апокалиптично: «свiтова криза». Школы, ко всеобщей радости учеников, закрывались на бессрочный карантин.

...Когды мы съезжали от Бориса, то расстались с ним хорошими знакомцами, он даже не хотел брать у нас второй комплект ключей – пусть, говорит, остаются как залог нашего дальнейшего общения.

– У Гиза на меня большие планы, – пояснил в трубку Альбо, и прошло уже 3 недели как я его не слышала.

…А ведь действительно похолодало: температура резко упала до 4-х градусов, хлынул дождь, потом звучно сыпануло градом, и, наконец, по воздуху заплясала настоящая пурга. С 8-го этажа особенно хорошо видно, как ветер закручивает перья снега в кокон, растянувшийся от (низкого московского) неба до земли (покрытой несколькими поколениями асфальта). Через пять минут солнце снова ударило по мокрым стёклам, и жизнь продолжилась.

Я слышала, что москвичи говорят о погоде гораздо чаще, чем даже англичане. Последних, по крайней мере, история когда-то наградила колониями в Индии и Южной Африке. У нас отобрали даже надежду на подобные бонусы; наверное, потому мы столь не безразличны к проблеме глобального потепления. Кому проблема, а кому – политический интерес.

Продолжение >>

 


Лицензия Creative Commons   Яндекс.Метрика